Красивая голова была подле его глаз. Валентина Петровна разбила прическу, убирая волосы на ночь. Среди золотых прядей Петрик увидал серебряные нити. Ему стало жаль свое Солнышко. Он только сейчас, казалось, понял, как было ей, должно быть, скучно и тоскливо одной оставаться в постовой казарме. Теплая нежность к жене залила его сердце. Он рассказывал, как вчера они вошли на Шадринскую заимку.
— Ты говоришь, — глубоко взволнованная сказала Валентина Петровна, — тела китайцев были разрублены?
— Да… Головы лежали отдельно… Руки собраны к рукам… ноги к ногам. Очень страшное зрелище. И что меня поразило… Мухи… Как-то показались они неприличными, точно святотатственными…
— Но… ведь это…
Она не договорила. Она хотела сказать — "это совсем так, как сделали с Портосом!
Только сжечь головы и запаковать куски тел не поспели"…
— Что ты хочешь сказать?
— Нет… ничего… Какой ужас!.. Что же ты думаешь — это сделали китайцы?
— Кто их знает. Вот Кудумцев такую теорию развил. Просто страшно… Что это какой-то русский… Рыжий.
— Рыжий?
— Да… Факс в прошлом, или позапрошлом году видал там рыжого мужика и с ним женщин… Табаком пахло… Так вот будто это он… И секта ужасная… Ну, ты слыхала… Вроде хлыстов.
Она не слыхала. В смятении и ужасе она встала с колен мужа и прошлась по ковру.
Волосы царственной мантией лежали на ее спине.
"Рыжий", — думала она. — "Здесь, где-то подле, орудует какой-то рыжий.
Распилил тела китайцев, как тогда распилили тело Портоса".
— Петрик, — воскликнула она. Отчаяние было в ее голосе. — Петрик!.. да ведь это!..
И опять сдержалась. Она остановилась в углу спальни у большого зеркального шкафа.
С ее уст чуть не сорвалось имя — Ермократ! Но слишком казалось невозможным.
Если это он, значит, он до нее добирается. И доберется, и будет душить обезьяньими руками с широко отставленным большим пальцем, а потом распилит ее тело на куски и разбросает по полям.
— Да ты, Солнышко, не пугайся. Его теперь поймают. А не поймают — сам уйдет от греха подальше.
— Уйдет… Да, хорошо, если так!.. Но как страшно все это, Петрик!..
Она не спала ночью. И Петрик, несмотря на усталость, плохо спавший, часто просыпался. При свете лампадки видел, что она не спит и плачет.
— Что ты, Солнышко?
— Ничего, родненький, так… страшно стало… За тебя страшно… За Настеньку…
Какие люди тут ходят… И так близко.
— Сюда не придут.
За окном ровный лил дождь. Шумела вода по крыше. Громы ушли далеко. Зарницы не мерцали за портьерами.
— Это здешние грозы тебя раздражают.
— Да, может быть… Спи, мой ясный. Ты же устал. Обо мне не думай.
Он закрывал глаза и думал о ней. "Как ей одиноко и скучно, должно быть".
За ужином она рассказывала о посещении Старого Ржонда и приглашении к Замятиным.
"Она жидовка… и там игра будет", — думал Петрик. — "но для нее это развлечение. Не может она жить, как я, одними казарменными интересами. Там она поиграет на рояли. Может быть, и ценители найдутся".
Он открыл глаза. Она лежала на спине. Свет лампадки отражался искорками в ее широко раскрытых глазах. В них были слезы.
— Ты все не спишь? Спи, пожалуйста, — сказал он.
— Я сейчас засну.
— Знаешь, что я надумал. И правда: поедем к Замятиным девятнадцатого. Все людей повидаем.
— Там, Петрик, азартные игры. И нельзя там не играть… Они обижаются.
Петрик долго не отвечал. Какая-то, должно быть, дерзкая мысль пришла ему в голову. Он сел на постели.
— Ну, что же, Солнышко, — сказал он. — У меня есть отложенные на приданное Настеньки деньги… Там две тысячи… Игранем. С волками жить по-волчьи выть. С игроками надо играть… Ну, а если — с подлецами?
— Мы, Петрик, к подлецам не пойдем. Не думай об этом. Делай, как знаешь. Я вовсе уже не так этого хочу. Мне только не понравилось, как Старый Ржонд говорил о белой вороне… А потом эта история… Я боюсь… Друзей-то у нас так не будет, если тебя за гордого будут считать.
— Черного кобеля, Солнышко, не отмоешь добела… Да я решил… Меня это самого забавит. Офицер — кавалером при жидовке… Ну и сыграю… Я покажу им, как надо играть!
И злоба загорелась в его серых глазах.
— Спи… Не думай… Полно!.. Теперь ты не спишь. А уже светать начинает.
И точно: сквозь щели портьер серый свет входил в спальню. Дождь перестал и только еще из труб лилась на двор вода. Река Плюнь-хэ ревела грозным потоком.
Валентина Петровна закрыла глаза и заснула крепким сном переволновавшегося человека.
ХХIV
Валентина Петровна совсем не знала, что ей надеть к Замятиным. Все было здесь так необычно. И не по-петербургски, и не так, как бывало у ее отца в Захолустном Штабе. Обед — и после вечер… А если будут танцы?.. Здесь все возможно. Надеть платье из маркизеты?.. Не будет ли слишком просто? Инженерные дамы так наряжаются! Им китайцы-портные шьют платья по парижским моделям. Решила надеть то, что так нравилось Петрику: из белого креп-де-шина в сборках и с пунцовым бантом. Пыльник у ней был широкий из легкой кремовой чесучи… Таня его называла — «еропланом». Ехать придется и лошадьми, и по железной дороге. Для них остановят курьерский на станции Ляохедзы. На голову она наденет шляпу-будку (сароttе), покроет ее вуалью и подвяжет под шеей, как надевала для автомобиля… Оставался вопрос о башмаках. Их у нее была масса. Хорошая обувь была ее слабость… Ну, и то сказать — ножка того стоила! Их «бойка» китаец спрашивал Чао-ли, не держала ли госпожа раньше сапожного магазина. Дикарь!.. Не видал петербургской барыни!..
После долгого раздумья и колебаний над целой выставкой башмаков — остановилась все таки на простых, белых, полотняных. Очень хороша была в них ее ножка. И — стиль прежде всего! Притом: — лето и жара. Пусть другие носят, что им угодно…
Хоть красные или бронзовые.
Очень она была моложава и хороша в этом костюме. Скромно, просто, а оцените-ка: чего стоит эта простота! Петрик вырядился в сюртук с эполетами. Было это немного провинциально и слишком по-армейски, но Валентина Петровна не спорила. Здесь это было "так принято". И Петрик в длинном сюртуке в талию был очень хорош. Жаль только, что подкладка у сюртука была черная, а не белая.
Валентина Петровна даже радовалась своему "выходу в свет". Это вносило разнообразие в постовую жизнь. Смущал Петрик. Он все хмурил пушистые брови, и затаенная злоба вспыхивала в его глазах.
В городе их ожидал — какая любезность! — экипаж Замятина. Коляска была запряжена парой у дышла широких крупных томских лошадей. Кучер был в синей безрукавке и розовой рубахе с белыми ластовицами, в круглой, низкой ямщицкой фетровой шляпе с павлиньими перьями. Это было грубо, безвкусно и не стильно.
— Верно, ее затея, — брезгливо садясь в коляску, сказал Петрик. — Ей бы жидовскую балагулу подать, ту сумела бы обрядить.
Замятин, коренной русак, — он сам был курянин — Курской губернии, — в доме держал русский тон. Ничего китайского или японского. Ничего из Шанхая или Нагасак. Никаких шелков, вышивок, лака, слоновой кости или клуазонне. Все из Петербурга и Москвы. Прислуга тоже у него была русская.
Ранцевых встретил лакей из запасных заамурцев в чистой белой рубахе, подпоясанной зеленой шелковой ширинкой — по-московски, как у Тестова в трактире ходят половые, и горничная в кружевной наколке и белом переднике с фестонами на черном коротком платье, — субретка из оперетки. От лакея пахло грушевой помадой, от горничной — луком и дешевыми духами.
В гостиной, где их встречали хозяева, Валентине Петровне бросились в глаза безвкусица и смешение стилей. Фальшивые Обюссоны лежали на полу, по стенам были развешаны поддельные гобелены. Между ними в широких золотых лепных рамах висели пейзажи: зеленые парки с прудами, поросшими ряской, с отразившимися в них белыми березками "под Волкова" и дворики с лучом солнечного света на гнилых досках забора "под Левитана". Над диваном в черной раме висела хорошая копия Поленовской "Христос и грешница".
Старый Ржонд, перехвативший Ранцевых до хозяев, — он хотел «шаперонировать» им — шепнул Петрику:
— Не сочти, миленький, сию картину за веревку в доме повешенного.
Замятин, среднего роста, плотный человек, в русой мягкой бородке, сероглазый, веснушчатый в пикейном белом жилете и кителе чортовой кожи нараспашку, шаркающей походкой подкатил к Валентине Петровне.
— Как я рад вас видеть у себя, дорогая, — фамильярно обратился он к ней. — Матильда! — Валентина Петровна!
Матильда Германовна, разговаривавшая с генералом Заборовым, спокойно и величественно подошла к Ранцевым. Ей было под сорок. Она была красива той тяжелой, властной красотой, какой бывают красивы еврейки. Большие, миндалевидные, черные, томные глаза в глубоких синих обводах, с длинными в полмизинца, загнутыми густыми ресницами горели. Размах тонких бровей был правилен. Тяжелые, жирные, не очень опрятные волосы были убраны в модную прическу. Высокая, крупная, в меру полная, с открытой грудью, в ожерельи, она сразу обращала на себя внимание. Лицо было подкрашено. Румяные губы алчно улыбались. Тонкий нос с шевелящимися ноздрями выдавал ее восточное происхождение. На ее лице играла торжествующая, хищная улыбка. Она смотрела на Петрика, как богиня на жертву.
— Такая должна была быть Саломея, — шепнул Старый Ржонд Петрику и повел его навстречу Матильде Германовне.
— Вот вам, Матильда Германовна, и наш казарменный отшельник, — сказал он громко.
— Мы знакомы с мосье Ранцевым. Я его в церквэ видала на свадьбе, — жестко сказала хозяйка.
Гостиная была полна гостей. Но дам было мало, как и везде на Дальнем Востоке.
Была толстая, осанистая, в каком-то пестром платье — вероятно модели Харбинского портного-китайца — жена генерала Заборова, «обожавшая» карты и лото, и еще — очень тонкая, чернявая, совсем оса на задних лапках, жена одного инженера — и докторша Березова. Остальные, а было еще человек пятнадцать, были мужчины. Хозяева никого не представляли Ранцевым.