Старый Ржонд поморщился и быстро пошел в буфет.
Петрик остался на платформе. Он видел, как вытянулся перед Старым Ржондом Ферфаксов. Они пошли в угол буфета. Ферфаксов стоял, внимательно слушая командира, и за ним, такой же внимательный, стоял Бердан. Кудумцев открыл дверь, пропуская Анелю. Ананьев достал блокнот из полевой сумки и что-то писал на столе с недопитыми стаканами.
Мимо Петрика, позванивая шпорами, бежали по вагонам солдаты. Веселые, безпечные голоса раздавались в утреннем воздухе. Кто-то, должно быть, читая вывеску на станции, сочно сказал:
— Прощевай, станция Шань-дао-хедзы!..
Прицепили паровоз. Вагоны, звякая цепями и буферами, подались назад. Сторож стал у звонка и ударил три раза в колокол: "воинскому отправление". Трубач проиграл еще раз — «садись» — и для большей прочности прибавил: — «карьер». Все люди были по вагонам.
Анеля стояла у офицерского «микста» и к ней с площадки перегнулся стройный Кудумцев. Оба смеялись.
Дежурный по эшелону, бравый унтер-офицер при "полной боевой" подошел, чеканя шаги, к Петрику, щелкнул шпорами, приложил руку к лихо надетой на бок фуражке.
— Ваше высокоблагородие, прикажете отправлять?
— Да… отправлять!
Платформа опустела. Старый Ржонд, ведя под руку Ферфаксова, прошел с ним в телеграфную. Помахал рукою Петрику на прощанье.
Кудумцев был в окне вагона. Анеля тянулась к нему руками.
"Если бы это было чувство?… Тогда понятно — не место чувству там, где долг!
Но тут его долг мужа и отца… Правы были в их Мариенбургском холостом полку. И там умели любить. И там были «предметы», кого нелегко было бросить. Но там было легковесное чувство, — а не тяжкий долг. Здесь та же присяга у аналоя. — "Не оженивыйся печется о Господе, как угодить Господу, а оженивыйся печется о жене, как угодить жене"… Там, у аналоя, где менялись кольцами, где пили из одной чаши — там была такая же страшная клятва. Петрик ее должен исполнить — и в этом страшном горе быть при жене!.." Начальник станции махнул рукою в сторону паровоза. Пронзительный раздался свисток… Забренчали, сталкиваясь буфера, заскрипели рессоры, заскрежетали, точно с трудом отрываясь от ржавого пути, колеса. Мимо Петрика покатились вагоны с раскрытыми дверями, заложенными засовами, с тюками сена, с сидящими на них солдатами, с тупыми, белыми, лобастыми головами лошадей, опущенными в рептухи с овсом.
Вагоны катили все быстрее, отстукивая по рельсам что-то бодрое и веселое.
Мелькнули головы Одалиски и Мазепы и между ними Магнита Ферфаксова. Сейчас и последний вагон.
Петрик останется.
"Долг мой перед Государем и Родиной — превыше всего… Горжусь, что я русский…" Эти слова казарменной прописи — точно стукнули и разбудили Петрика. Их сказал Суворов… С этими словами орлы российские несли славу по всему миру.
Последний вагон проходил мимо.
Петрик быстро, вольтижерской побежкой побежал за ним. Оперся руками о пол, дал ногами толчок о песок платформы и впрыгнул в вагон. Солдаты подхватили его под мышки и помогли взобраться на сеном засоренный пол.
Гремевшая по вагону песня смолкла. Солдаты пытались встать, но было тесно.
Подвешенные к потолку вагона винтовки и шашки мешали. Седла со вьюками заняли весь вагон.
— Продолжайте, братцы, — машинально сказал Петрик. Он сел на седло и, закрыв лицо руками, крепко задумался.
Под вагоном точно журчали колеса. Золотая Маньчжурия в осыпях песку, в полях, покрытых молодою весеннею зеленью, проносилась мимо. В ней оставалось самое дорогое для него — семья.
Самое ли дорогое?
Над его головою фыркали и громко вздыхали лошади его сотни. Они ворошили подкинутое в рептух сено. Сухие травинки падали на золотые с зеленою дорожкою, ротмистерские погоны…
Он не нежный Петрик, муж и отец — он бравый ротмистр, начальник, вождь… Он едет на войну… Что его там ожидает?… Слава?… Подвиг?… Смерть?… позор?
Густой бас — Петрик узнал — ефрейтора Бондаренко загудел над ухом.
"Носилки не простые —
Из ружей сложены,
А поперек стальные
Мечи положены…
Песня, прерванная приходом Петрика, продолжалась. Восемь голосов подхватили припев:
"Ах тучки, тучки понависли
И в поле па-ал туман…
Скажи, о чем задумал,
Скажи, наш атаман"…
Да он и есть атаман!.. Над ним нависли тучки, туман упал на его сердце… душа устала… Но имеет ли он право уставать? Он — ротмистр Ранцев!? Ротмистр Ранцев, идущий на войну?…
Там, сзади — плачет и ждет его милая, добрая жена, потерявшаяся в неутешном горе…
Впереди его ждет долг… Впереди требует его к себе… РОССИЯ!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Война приняла Петрика с суровою ласковостью. Точно не чужой и холодный латинский бог войны — Марс — встретил Петрика, но свой, с детства знакомый и такой родной покровитель их лихого, штандартного эскадрона лейб-мариенбургцев и, хотя и не русский на деле, но совсем вошедший в русскую жизнь и ставший родным — Егорий храбрый снял перед Петриком светлобронный свой шлем и подарил его только одним, но зато каким счастливым днем — днем победы!
Пока ехали по Маньчжурии, по Круго-байкальской дороге и по Сибири встречали безконечные поезда с пленными. Часто попадались навстречу и санитарные поезда с занавешенными от весеннего солнца окнами, с тихим покоем скрытого страдания. И, чем ближе подъезжали к России, тем чаще были такие поезда. На остановках пленные толпились по платформам и, уже усвоив русские обычаи, бегали за кипятком, погромыхивая железными чайниками и алюминиевыми манерками. Были они то в немецком «фельд-грау», грубоватые и печальные, то в австрийском сине-сером сукне, шумливые и точно довольные, что для них война уже кончилась. Их сопровождали ополченцы, вооруженные кто австрийскими винтовками, кто старыми русскими берданками. Ополченцы не походили на солдат. Они были простодушно ласковы с опекаемыми ими пленными, и не было в них никакой вражды, ни тем более ненависти к неприятелю. Не было и воинственности.
Санитарные поезда подходили к станции тихо и сосредоточенно. Точно сознавали они, сколько людского страдания везли в своих длинных вагонах. Выбежит из классного вагона сестра милосердия в белой косынке и в переднике — и пробежит в буфет, или на телеграф. Появится на площадке вагона сонный врач и смотрит на эшелон Петрика узкими, равнодушными глазами.
Непонятна и неясна была за этими поездами война для Петрика.
Эшелоны пленных — их были многие тысячи — говорили о победе. Австрийские ружья в руках у ополченцев, подавленный, печальный вид людей в сером «фельд-грау» показывали, что немцу плохо, и Петрик уже начинал волноваться, да поспеет ли он хотя к концу войны, придется ли ему увидеть таких людей, не серым стадом покорных пленных, но врагом, кого он будет рубить, колоть, топтать конями по праву и по долгу войны?
Но подходил санитарный поезд. Легкораненые солдаты вылезали из вагонов.
Пограничники их обступали живым кольцом и приступали к расспросам. Петрик стоял сзади солдат и прислушивался к тому, что говорили раненые.
— Их сила… немца-то… Их многие миллионы супротив нас нагнали… Прут и не остановишь…
— Сказывают, вся Европа с ним…
— Он какой!.. Разве его заберешь?… У него патронов!.. Садить начнет…
Света, почитай, не видать… Он такой!..
И в самом слове: «такой» — чувствовалась точно мистическая сила.
— С пулеметов садит, никуда, милой мой, от его огня не подашься…
— Тяжелой антилерии у нас нет… А он ка-ак выпалит — страху подобно!.. Столб аж до самого до неба! Землю развернет — целое тебе тут озеро…
— Да, попадет, так мокраго места от тебя не оставит…
— Опять же еропланы… У нас разве есть такие?… Бонбы бросает… Стрелы стальные.
И, как заключение всему этому, как подытожную черту, кто-нибудь скажет, должно быть, от кого-нибудь из офицеров слышанное слово:
— У его, братцы, те-хни-ка!
И кто-нибудь, будто жалея тех, кто идет на войну и желая сгладить произведенное впечатление, добавит успокоительно:
— Наши тоже ничего… летают, однако, стараются…
— Нестеров, летчик, сказывают, сколько их машин посбивал… Еще Ткачев… Орлом наскочит… ничего… Бьют и наши…
— Уже очень он, немец-то, значит, сурьезный…
— Все бы, паря, ничего, патронов у нас мало… Самое бы палить. Вот оно и взяли бы, а тут и палить-то нечем!
— Штыком брали… Он, немец, штыка очень даже боится…
— Да, не уважает… Штыка, говорю, не так чтобы любит.
— Коли на Австрицкий фронт попадете, братцы, и все ничего. Он, австрийц-то, смирный, воевать ему неохота.
— Больше сдается… Бредет сам к нам, спрашивает: иде, мол, русский плен?…
Смутное, сумбурное, неопределенное какое-то было от всего этого впечатление у Петрика. Слышал он и такие рассуждения, больно резавшие его самолюбивое военное сердце.
— Кончать пора… Все одно его не осилишь.
— Он, сказывают, и француза бьет!..
Было Петрику непонятно, куда девалась прежняя солдатская гордость? Когда-то солдат русский считал себя выше всех. Теперь кто-то подсказывал ему, что француз выше его. Уж ежели, мол, француза бьет, так куда же нам-то соваться?
На долгих остановках Петрик шел в офицерские вагоны и старался там выяснить, что же происходит на войне и где правда? Офицеры попадались ему все больше недовольные и озлобленные.
— Приедете, дорогой, сами увидите, — сказал ему пожилой капитан с простреленной грудью. — Главное, не торопитесь. От вас это не уйдет. Он крепко пожал Петрику руку.
— Послушайте, — хрипло говорил кавказец. — Разве так можно воевать? У него снарядов сколько угодно. В нашей батарее по семь выстрелов на орудие. Голыми руками брать надо. Солдатскою доблестью… А времена не те… Теперь разве люди воюют?… Машины…
— С этими разве возьмешь его, — говорил сосед кавказца, показывая на толпившихся подле вагона солдат. — Очень мы, ротмистр, серые… Нам надо еще много чему учиться, прежде чем воевать с европейцами.