Выпашь — страница 48 из 96

— Лови… Дяр-жи… Дя-ржи!.. Мать его!.. Дяржи командира!.. Сукина кота!..

Резко, оглушая и опаляя, раздались ружейные выстрелы. Пули засвистали в ночном воздухе. Петрик уже был за калиткой.

— Тюра!.. Сюда, — сквозь трескотню ружей донесся к нему задушенный крик. У выхода из кишлака чуть намечалась в сиянии звезд маленькая таранчинская лошадка.

Петрик вскочил на нее. Таранчинец вывел ее за ворота.

— Прямо, бачка, на восток. Скачи скорей.

Таранчинец рукой показал направление. Холодная степь зашуршала под ногами заскакавшей лошади сухими зимними травами. Еще и еще где-то в небе просвистали пули. Крики и выстрелы становились тише и смолкли. Никто не решился преследовать Петрика.

Лошадь скакала неуклюже, как-то бочком, прыгая через попадавшиеся мелкие и узкие арыки. Впереди было небо, степь, одиночество и полная, ничем ненарушимая тишина.

С неба лились на Петрика, благословляя его, кроткие лучи звезд. Под ногами шуршала трава. Ледяной ветерок подувал с востока. Большая Медведица широко раскинулась по небу, и ярко в безпредельной вышине слева от Петрика мигала далекая Полярная звезда. Правильно было направление. Но куда вело оно?

На маленьком таранчинском седле сидеть было неудобно. Коротки были и скользки стремена. Лошадь шла спотыкающейся шаткой тропотою и тяжело водила боками. И опять было сознание безграничной свободы, отсутствия связывающего долга. И… мысли… …"Что заставило таранчинца, жертвуя жизнью, спасать его. Любовь? Откуда? Какая любовь? Кто проповедал ее ему? Магомет? Почему Магомет оказался выше Христа?

Христиане были те, кто осыпал его скверной руганью, провожал выстрелами из винтовок и едва не убил. Христиане… Православные… Их когда-то учили любви, способной душу свою положить за ближнего, а вот пришло это гнусное, все отрицающее, подлое «хи-хи-хи», и куда девалась вера и любовь? Как легко они сменились злобою и ненавистью?" Холодно и страшно было от этих мыслей. За Россию страшно. "Что же будет со всею великой Россией, если она окажется во власти этих людей, у которых ничего не было святого?" Лошадь шла, сбиваясь на шаг. Ночь казалась светлее. Петрик знал это явление: глаза привыкали к темноте. И все была степь, все так же тихо шуршали травы и терпкий запах сухих их семян обдавал Петрика, словно вливая в него живительный бальзам.

IV

Утро застало Петрика в пустыне, среди ее мертвой, зимней тишины. В низких туманах вставало солнце. Сквозь их мутную пелену прозрачным золотым громадным шаром поднималось оно над небосводом и, казалось, долго не могло оторваться от розовой степи. Петрик слез с лошади и огляделся. Нигде… Никого… Вот когда понял он, какое чудо совершилось с ним! Потянуло его на молитву. Молитва была безсвязна, тиха и как бы задумчива. Она перебивалась воспоминаниями о Солнышке, о потерянной Насте, о полке, о всех, кого любил и кто ему был дорог. Она не походила на молитву, но видно, доходила до Господа. Стало легко и спокойно на душе после нее. Подле Петрика на свободе паслась его лошадь, щипала скудные травы, махала по привычке хвостом и тяжко вздыхала. Далекие низкие горы наливались светом, лиловели, становились прозрачными, аметистовыми, ударяли в розовый топаз, а на их хребте серебром разблистались снега. Травы, по пояс, золотились. Алмазами разгорались на них тающие снежинки. Голубели их тонкие, иссохшие, плоские листья. Кругом была покойная, ничем не нарушимая тишина.

Набежит ветерок, прошелестит сухими травами, точно скажет что-то, но тишины не нарушит. Кажется, слышно, как поднимается солнце. Точно там, на востоке, кто-то незримый, неслышный, поет гимн.

Хотелось есть. Маньчжурский опыт говорил Петрику: с голода не пропадет. Винтовка за плечами. Пять обойм в патронташе. И фазаны, и сайгаки должны быть в степи.

Петрик платком протер винтовку. Расседлал и спутал ноги лошади и пошел на охоту.

Пригревало зимнее солнышко. Клонило ко сну. Все тело ломило от усталости безсонной ночи. Но не страшно, а приятно было полное одиночество в безкрайней степи.

И пошла жизнь, так не похожая на прежнюю жизнь. Куда девалась «культура»? Петрик оброс бородою. Седина пробила его закосматившиеся волосы. Звериная была жизнь.

Да и время было звериное. Не один Петрик странствовал тогда волчьей поступью по белому свету, но тысячи таких, как он, Петриков шатались по пустыням, переплывали моря, ища родину, которая выгнала их за то, что они слишком любили ее. Как легчайшие семена какого-то растения, сорванные ураганом, неслись по белому свету русские люди, гонимые нуждою и голодом.

Волчья жизнь. Всегда настороже. Во всяком человеке надо было видеть врага.

Каждого сторониться, готовить выстрел, или уходить. Кругом пустыня. Память подсказывала скудные сведения из географии. Где-то на востоке — Кульджа. Но разве там спасение?

За нею — безкрайняя пустыня Гоби. На юг — Тибет. Куда идти, где можно жить беглецу, от которого отказалась Родина? Что делать? Тысячи вопросов! На них не находилось ответа. Ответ был один: долг. Долг бороться за Родину. Отстаивать ее от насильников и, значит, — искать таких же, как и он, людей.

Вечерело. Который это был вечер в пустыне, Петрик не помнил. Когда дни так похожи один на другой, когда нет ничего, что отмечает один от другого, трудно их считать. Голубели дали на востоке. И там чуть наметились кривые столбы телеграфа.

Суйдунский, значит, там был тракт. Но что такое был для Петрика Суйдун? Ему нужна была Россия, где он оставил все, что было ему так дорого.

На западе весь небосвод пылал закатными огнями. Точно в огне была Россия, которую он оставил, спасая себя. Петрик долго в раздумье смотрел на запад.

По Кульджинской дороге поднялась редкая и высокая пыль. Она завилась длинной полосою. И не Петрику надо было говорить, что там идет конница. По крайней мере три эскадрона шло там, направляясь к России.

Скрываясь в высокой траве, Петрик крался к дороге, стараясь высмотреть, кто идет, враг или друг. И враг теперь походил на друга, и друга нельзя было отличить от врага.

Конница шла без дозоров, безпечно. Точно возвращалась с ученья или проездки. Это могли быть китайцы. Но весь их строй, крупные, рослые лошади первого эскадрона, порядок и стройность движения не походили на китайцев. Копья пик алмазами вспыхивали в пыли. Колонна, когда глядеть на солнце, казалась черной. И вдруг народилась песня.

Русские…

Петрик за это время научился по песням различать большевицкие части от частей добровольческих. Большевики пели больше частушки. Да еще была у них, особенно в сибирских войсках, глупейшая песня "Шарабан".

"Ах, шарабан мой, американка… Коль денег нет — продам наган"… И почему-то, когда пели эту песню красногвардейцы, или вооруженные рабочие, неистовая, невыразимая словами скука царила кругом. Точно последние наступали времена.

Добровольцы пели старые русские солдатские песни. В большой моде повсюду была песня, составленная в Японскую войну, но тогда не пошедшая, а теперь пришедшаяся как-то особенно по душе добровольческим частям. "Мы, русские солдаты"… звучало теперь гордо и вместе с тем трогательно. Когда пели эту песню, многие не выдерживали и плакали.

Эти пели что-то новое, как будто нотное и торжественное.

Стреножив лошадь и спрятав ее в густой сухой чепыге, Петрик, прикрываясь травами, полз к конной колонне, все время прислушиваясь к песне и стараясь разобрать слова.

Уже виден стал черный строй идущих солдат. Набежал вечерний ветерок, колыхнул большое знамя в голове эскадронов. Приник к земле Петрик. Показалось ему, что знамя было красное. С земли, между трав, присмотрелся. Во все полотнище развернулось знамя и стало отчетливо видно. Это было знамя из тяжелого, должно быть, шелка. Большевики таких знамен не имели. Оно было розово-малинового цвета и по краям обшито золотою бахромою. Подползая ближе и приглядываясь, Петрик рассмотрел пятиконечную золотую звезду, лучом кверху, посередине полотнища.

Вокруг звезды золотая вилась надпись. По верхней дуге значилось:

— "С нами Бог", и, замыкая надпись в круг, внизу стояло:

— "И атаман".

Не атаман ли то Анненков был? Тот, к кому имел поручение Петрик. Петрик встал с земли и смело пошел к конным частям. В тот же миг примолкшие было песенники начали петь.

Звонкий, хороший, хотя и надорванный голос на всю пустыню звенящим тенором завел:

"Начинай, затевай песню полковую,

Наливай, выпивай чару круговую…

И дружный мужской хор подхватил:

"Марш вперед, трубят поход

Черные гусары…

Петрик знал эту песню. И исполнение, и самые голоса показались ему знакомыми.

Песня была полковою песней Александрийского гусарского полка. И в прежние времена кто посмел бы ее петь, кроме самих Александрийских гусар, или их самых близких друзей? Песня была собственностью полка. Она была «полковая». Теперь, — Петрик это понял: — "грабь награбленное". Собственность была отринута не одними большевиками, но и вообще кругом не церемонились с «чужим». Все было свое. Все было на потребу человеку. Жали там, где не сеяли. Но и знамя с именем Божиим, и песня показали Петрику: бояться нечего. Кто — не все ли равно? Во всяком случае, не большевики. Петрик вернулся к лошади, распутал ей ноги и поехал за эскадронами. …"Коль убьют — не тужи, — Доля знать такая, звенело в вечернем воздухе, навевая сладкую тоску. Смиряясь и успокаивая завершал хор:

Марш вперед, трубят поход

Черные гусары…

V

Золотая пыль стала редкой и исчезла, и с нею исчезли, точно под землю ушли, и темные всадники. И только голоса еще звенели в вечернем воздухе. В степи была глубокая падина. Должно быть, тут была где-нибудь и река. Петрик стороною от дороги, прямо по степи поехал наперерез конной части. Не проехал он и тысячи шагов, как очутился на краю глубокого оврага. В лессовом слое река проложила себе глубокое русло. Чуть извиваясь с севера на юг, текла степная река. Оба берега были в крутых, местами отвесных обрывах. Русло было широко. Середина его, как и водится в приилийских речках, была завалена мелкою обточенною водою галькою. По ней в белой пене неслась речка. Края ее обмерзли и были в прозрачной снежной бахроме. В это русло и врезывался длинным пологим спуском, идущим к броду широкий и пыльный Кульджинский тракт. Вправо от этого спуска, вдоль речного русла, широким ковром протянулась вечнозеленая луговина. На ней большим становищем раскинулись киргизские кибитки. В стороне были сбиты в стада и отары коровы и бараны. Пестрый табун стоял у воды. Дым костров поднимался между кибиток. Шум стад, мычание и блеяние, тот своеобразный концерт пустыни, что так характерен для пустынь и степей Средней Азии, несся оттуда. К этому пестрому становищу спускались черные эскадроны. С края обрыва они были отчетливо видны Петрику. Это и подлинно были гусары. В черных доломанах с белыми, грубо нашитыми шнурами, в черных шапках с изображением черепов и мертвых костей, они представляли странное и, Петрик подумал, «нелепое» зрелище в этой пустыне между пестрых кошм и ковров многочисленных, в безпорядке стоящих кибиток. Впрочем, эти месяцы скитаний, все то, что пришлось за них видеть Петрику, научили его ничему не удивляться. Вся Россия выворачивалась наизнанку и, казалось, не могло быть в ней ничего ни странного, ни удивительного, ни нелепого. Все было возможно в этой невозможной жизни.