Выпашь — страница 86 из 96

Не было так, как слыхала она в ту, Великую войну, когда неделями гудели пушечными громами дали и молниями по ночам горели вспышки непрерывных залпов.

Теперь постреляли с полчаса и кончили. Все замерло и затихло. Кто-то кого-то сбил… Кто-то отошел..

После этого дня наступила на их хуторе страшная тишина. Валентине Петровне казалось, что только в могиле может быть что-нибудь подобное. Точно железная дверь склепа отгородила их от внешнего мира. И вместе с этою тишиною навалился на хутор самый настоящий, неприкровенный голод. Таня снесла в село то «трюмо», что висело в горенке Валентины Петровны. За ним в промен на мешок муки, на горсть крупы, пошли достанные из корзин платья и драгоценности Валентины Петровны, жалкие остатки того, что когда-то украшало ее. Кому-то надобны они были в селе и городе? Значит, там еще кто-то жил и наряжался. За ними последовало кунье боа, меха, все что оставалось.

Зимою явилась к ним в поселок и новая власть. Два жида и с ними спившийся с круга мужичок из села, известный вор. Они допытывали, почему не было в поселке расстрелов и грозили прислать для расправы матросов. Они прожили на хуторе до зимы и зимою, когда ехали из хутора в город, между селом и городом их всех трех положил кто-то из мужицкого обреза. И после этого никакая власть на хутор не являлась. Дедушка Парамон Кондратьевич стал на хуторе единственной властью. Да и на хуторе почти никого не осталось. Все, кто помоложе и посильнее, подались в город в поисках хлеба и работы.

Теперь зимними вечерами все население хутора собиралось в хате у Парамона Кондратьевича. И был разговор о божественном, о скором пришествии антихриста.

Читали евангелие или апостол, а потом пели грубыми мужицкими голосами. Страшны были эти беседы и еще страшнее было пение… В них было такое презрение к здешнему миру, такое устремление к миру будущему, такой вызов смерти, такое страстное ее ожидание и упование на нее, как на избавительницу, что Валентина Петровна надолго расстраивалась после таких вечерних молений. Все здешнее — тлен, суетное мечтание, не стоящее внимания. Лишь смерть избавительница от мирских страданий. Этой смерти не боялись, ее ждали, молили о ней. Там, за гробом — блаженство вечное. Там Христос милостивый, Матерь Божия Заступница.

Никто никогда не говорил и не пояснял, в чем же будет состоять это вечное блаженство. Его никак не представляли, но твердо верили, что оно будет.

А как боялась смерти Валентина Петровна! Как по-прежнему тянуло ее к жизни!..

Когда пели, страшно было Валентине Петровне смотреть на поющих. Седые, путанные бороды, громадные лица, конопатые, в оспенных рябинах, в трудовых морщинах.

Отверстые рты, то полные крепких — им и сносу нет — смоляных зубов, то совсем пустые и еще более страшные, то такие, где торчит каким-то громадным клыком, не похожим на человеческий, какой-нибудь один уцелевший зуб. И пели все гробовое, панихидное, говорящее о смерти.

Бежать отсюда… Но куда убежишь, если кругом бьют и режут «буржуев», если везде такая же «народная» власть, только еще и в Бога неверующая!

Страшный рыжий громадина мужик Андрон, помощник Парамона Кондратьевича, вдруг откроет свою пасть и заревет могучим хриплым басом: — Бога человеку невозможно видети…

И вдруг непонятным образом, без дирижера, наладится хор. Таня примкнет звонким сопрано и верно поведет за собою мужиков: — На Него же ангельские не смеют взирати…

Тогда точно открывалась душа Валентины Петровны и неслась куда-то ввысь. Но эта высь не была небом… Это было что-то особенное, полное огней горячих, ярко затепленных свечей… Что-то душное и жаркое, где не видно Бога, но где Он чувствуется везде и Незримый.

Тогда страшной и неправдоподобной казалась хата, битком набитая людьми, полная тяжелых мужицких испарений и какого-то земляного могильного духа. Точно вечный огонь адский, было устье громадной печи, где ярко пылало пламя сжигаемых дров. И казалось все это таким же неестественно жутким, каким показались ей некогда изображения в кумирне бога ада, громадного косматого Чен-ши-мяо.

В низкой избе точно спирало голоса людей. Они уже не походили на людские, но точно сама судьба, сам рок пел грозную могильную песнь.

Глаза поющих горели и светились тою страшною верою, что шлет живого на смерть и мертвому дает воскресение.

И так… годы…

ХХХII

Валентина Петровна поставила овальную деревянную лохань на ножках в галерейке и стала наполнять ее водою. Она собиралась стирать. Веселое осеннее солнце заливало галерейку ярким светом. Оно ярко осветило лицо Валентины Петровны, и лицо это отразилось в воде. Валентина Петровна нагнулась. Она ухватилась за острые, склизкие края лохани и застыла в оцепенении ужаса. Сердце часто и мучительно забилось.

В успокоенной воде, как в зеркале отразилось чье-то чужое, страшное лицо. Лоб был покрыт сетью мелких морщин. На него свисали прямые пряди сивых волос. Из-под размаха бровей смотрели в редких ресницах потухшие оловянные глаза. Желтая кожа туго обтянула щеки и подбородок. Нос заострился крючком.

Это?… Она??…

Валентина Петровна не верила отражению. Она побежала в горницу. На бегу прибирала волосы и с ужасом ощущала, как редки и жестки стали они. Да ведь и то…

Все это время — как падали!

Так вот оно, почему Таня так поторопилась продать трюмо и так тщательно прятала от нее ее складное на три створки зеркало.

"Нечего, барыня, в зеркало смотреть. Не жениха ожидаете. Чего еще не видали…

Кому теперь нравиться? О душе пора подумать…" Тогда Валентина Петровна в своем ужасном душевном состоянии как-то не обратила внимания, не придала особого значения словам Тани. И в самом деле можно и не смотреть в зеркало.

Теперь она торопливо отыскивала запрятанное на самое дно корзины под всякое тряпье заветное зеркало. Наконец нашла, тщательно протерла его, поставила на стол у окна, села на табурет, расставила локти, оперлась щеками на ладони и стала разглядывать себя. Это та Валентина Петровна, что как-то, проходя в подшпиленной амазонке мимо зеркала в гостиной в Петербурге, невольно остановилась и залюбовалась собою. Ее Ди-ди стала подле нее, согнув спину, тоже точно позируя. Картина Левицкого… Это та самая девушка, подле которой стояли три кадета — ее мушкетеры — и клялись: — "un роur tоus, tоus роur un"…

— Боже мой!..

Время и лишения ее съели. Она не поседела тою благородною сединою, что точно пудреный парик средневековой маркизы, покрывает голову не постаревшей лицом женщины. Она поседела неровно, и серые, белые и золотисто-рыжие пряди образовали грязную смесь. И редки стали волосы. На макушке просвечивала кожа черепа. Глаза потухли, — и не голубо-зеленая морская волна, согретая солнцем искрометно сверкала в них, — но были они тусклые, как старое олово. И какая жуткая скорбь глядела из них! По ее алебастровой шее, которою все так восхищались, желтые побежали морщины. Губы точно завяли и стали тонкими. Валентина Петровна приоткрыла рот, и сразу, точно в первый раз, заметила недостаток зубов. И те, что остались, — не сверкали перламутром и слоновою костью, но были желты и в ржавых потеках.

Девять лет без зубного врача, без ухода, без настоящих зубных щеток, и вместо порошка толченый уголь. Но как же не видала она времени? Все ожидала Петрика и, считая дни, просчитывала годы. Может быть — и хорошо, что его нет, что он так и не вернулся и весточки о себе не подал?… Лежит где-нибудь в безкрестной могиле, наскоро похороненный, никому не нужный. Видала она такие могилы.

Валентина Петровна посмотрела на руки. Будто больше и мясистее стали пальцы.

Крепкие неровные ногти обрамляли их и была на них невыводимая чернота.

— Да… Вот оно что!..

Она схватила зеркало и с размаха бросила его на пол. Зеркало разбилось и десятком осколков брызнуло по доскам избы. На звон стекла вбежала Таня.

— Барыня, что с вами? — воскликнула она, со страхом глядя на темное, искаженное нечеловеческою скорбью лицо Валентины Петровны.

— Таня!.. Старуха?…

Таня молча собирала осколки. Когда она встала, лицо ее было сурово.

— Барыня, — тихо сказала она, кладя осколки зеркала на комод. — Успокойтесь…

Года-то наши…

— Какие года?

— Сорок пятый, почитай, вам пошел.

— Сорок пятый… да… Но женщина в сорок пять еще и как интересна… В романах…

— Ах, в романах, барыня…

— Таня… Мы жили… Теперь не живем…

— Вы ж-жили? — страшен был шипящий голос Тани. Какая едкая ирония была в этом точно сверлящем слове: — «ж-жили». Да и Таня была — не Таня-субретка из красивого балета, что в белом с кружевами переднике и наколке красиво и ловко прислуживала ей на ее петербургской квартире. Какая-то мертвая черничка стояла перед Валентиной Петровной. Черный платок прикрывал темно-каштановые, не поседевшие волосы. Ни одна прядка не вилась, но все лежали плоско и строго.

Белое лицо с обвострившимся носом было, как из слоновой кости. Мелкие морщины бороздили его. Но всего страшнее были Танины глаза. Огромные, темные, строгие, они были, как видала в Киеве на иконах Валентина Петровна глаза святых и великомучениц. В них горел огонь, но это был не веселый огонь жизни, но страшный огонь смерти — "огонь поядающий".

Эта Таня, может быть и святая — это не мешало ей быть страшной, — подошла неслышными шагами к Валентине Петровне, обняла ее за плечи и посадила на постель.

Сама села рядом.

— Вы жили, — повторила она. — Что же, барыня: вспомните, какая же это была жизнь? Батюшка ваш при смерти лежал, а у вас шуры-муры с Владимиром Николаевичем шли… При таком-то муже, как покойный Яков Кронидович!.. Мне Ермократ Аполлонович все рассказывали… И были вам предупреждения от Господа… Помните, как Ди-ди задушили, как Настеньку в самый год войны увезли и украли, как на войну Петр Сергеевич пошли, ранение их страшное… Все от Господа… А вы разве видали все это?… Чем постичь бы тогда, да Богу молиться — вы все шутки, да любовь… Чего горничная-то не видит?..