А, главное, все очень быстро случилось. Китаянка, дав свои показания, скончалась в страшных мучениях. Осталась девочка и куда было ее девать?… Сердобольная миссис Герберт взяла ее с собою, рассчитывая уже из Англии искать этого офицера — «Лянцау»… Ну? а там… Война затянулась. Сын миссис Герберт был убит на Ипрском фронте… Они осиротели… Девочка росла и стала премилой барышней… В России произошла революция… Сношения с Россией прекратились. И Герберты решили удочерить эту девочку в память своего сына, особенно хлопотавшего о ней, когда ее взяли в лесу.
— Она знает, что она не их дочь? — быстро спросил Петрик.
— Они от нее этого не скрыли. Когда ей минуло двенадцать лет, ей рассказали всю ее историю. Она очень задумалась, долго была чрезвычайно грустна, потом пожелала учиться по-русски. Она недурно, конечно, с акцентом и не всегда находя нужные слова, говорит по-Русски.
— Ты видал ее?
— Да.
— Как же ты нашел ее?
— Она… И правда, она совсем, как Алечка, когда та была девочкой. Еще и красивее. У ней более продолговатое лицо, чем было у Алечки. Такое, как у тебя.
Она прекрасно играет на рояле — это от матери. Она в Париже, чтобы учиться, и серьезно, в консерватории. Она «обожает» лошадей и верховую езду — это от тебя…
У нее прекрасная борзая кровей, достанных из рассадника Великого Князя Николая Николаевича, она достала ее здесь у графини Грэффюль. Это тоже, как у Алечки — ее Ди-ди. Она очень богата и, видимо, счастлива. Свою настоящую мать она не помнит, но почитает миссис Герберт, как мать. У нее ни в чем нет недостатка, все ее желания исполняются.
Петрик смотрел в окно. В сумраке улицы под ним проходили прохожие. Иногда с хриплым гудком проносился автомобиль. Косой дождь падал на стекла и капли ползли, стушевывая улицу. Люди и машины казались расплывчатыми и неясными, точно призраки. Там все-таки шла жизнь. Здесь она остановилась для Петрика.
— Что же мне теперь делать? — глухим голосом сказал Петрик. Он заложил руки за спину и в волнении шевелил пальцами.
— Твое положение очень сложное. Старый Герберт три года тому назад умер. Все их громадное состояние, а оно исчисляется в миллионах фунтов, завещано по смерти миссис Герберт мисс Анастасии. Она воспитана и выросла в Англии. Она англичанка.
Она осталась православной, но ее православие и ее Русский язык не болеее, как снобизм. Может быть, остаток твоей Русской души.
Долле замолчал. Он ждал, что скажет Петрик. Но тот молчал.
— Конечно… Если ты придешь, — тебя признают… Доказательства неоспоримы.
Все права твои. Тебя возьмут в дом… Ты станешь тоже миллионером… но, я боюсь, что вместе с миллионами тебе придется стать и англичанином.
Петрик нервно пожал плечами.
— Никогда, — прошептал он.
— Ты можешь… Это, конечно, твое законное право… Ты можешь отказаться от всего и взять ее, как она есть. Она твоя по крови… Она твоя дочь…
— Как Анеля со Старым Ржондом… — Петрик брезгливо подернул плечами. — Нищета… нищета, — прошептал он. — На одной постели в крошечной комнатушке отеля Модерн… В mаisоn dе соuturе… или vаndеusе в универсальном магазине…
Она играет на рояле… Барабанит по ночам в каком-нибудь ночном ресторане…
Дочь ротмистра Ранцева… Скажи мне… Ты им обещал узнать обо мне?
— Да.
Лакей доложил, что обед подан.
— Идем обедать, Петрик. За столом все и обсудим…
Петрик неподвижно стоял у окна. Пальцы быстро крутились, выдавая сильное его волнение.
— Скажи им… Понимаешь… — не отворачиваясь от окна, не громко, но очень твердо, с какою-то непривычною печалью, говорил Петрик, — Ты скажи им… Завтра же… Ты справлялся в Обще-Воинском Союзе… Ротмистр Петр Сергеевич Ранцев убит в конной атаке 29-го мая 1915-го года… Это будет почти правда.
Петрик резко повернулся от окна.
— Ну… Идем обедать, — сказал он, — я, по правде сказать, совсем не хочу есть. Давно отвык так много есть.
И на лестнице, спускаясь в столовую, Петрик, шедший впереди, сказал глухим голосом:
— Пусть на тот… Мой портрет… Прицепят георгиевский и креповый, черного крепа бант…
В его голосе было с трудом сдерживаемое рыдание.
ХLIII
Обедали молча. Оба ничего не ели. Блюда приносили и уносили нетронутыми. Долле часто поглядывал на золотые часики браслет, бывшие у него на руке. Он точно кого-то поджидал, куда-то спешил. Когда подали сладкое, апельсиновое желе, и опять, как и за завтраком, розлили по бокалам шампанское, Долле приказал лакею сказать шоферу, чтобы подали автомобиль.
— Поедем, милый Петрик. Жаль, что дождь… Но, как я сказал тебе утром, ты в особенный пожаловал ко мне день. И видно так Богу угодно. Я для тебя найду дело.
— Мне ничего, Ричард, находить не надо. Я давно думал об этом, да все никак не мог решиться. Все наша эмигрантская тина и Парижское болото меня засасывали. Все я приказа ждал. Проклятая привычка на все ожидать приказа. А я, между прочим, прочел недавно маленькую этакую книжечку Амфитеатрова "Стена плача и стена нерушимая" называется… Много правды… Ах, много горькой правды там сказано!..
Надо в леса идти. Партизанить надо… Надо «их» стрелять… За Россию, за Государя, за армию, за Алю, за все, за все им мстить надо, чтобы неповадно было им все это делать. Надо с братьями Русской Правды работать… Убьют?… И пусть!..
Я всегда мечтал умереть по-солдатски… Вот это будет честная, достойная полка смерть… Капля? Пускай капля воды…
— Капли воды долбят твердый кремень, — сказал Долле.
— Вот видишь… А если капель-то много? Если целая Hиагара соберется? А то что?..
На всю эмиграцию… Один Конради и один Коверда!.. Да и тех забыли…
— Я совершенно с тобою согласен, но раньше посмотрим, что я могу тебе в этом направлении предложить, и тогда решишь. Я тебе сказал, что мне нужны миллионы…
Они у меня уже есть… Приступим…
Долле подошел к Петрику и, обняв его, повел из столовой. Они надели пальто и, выйдя на улицу, сели в прекрасный «Роллс-Ройс» Долле.
По мокрым блестящим мостовым, точно река отражавшим огни уличных фонарей, машина быстро и безшумно спустилась по Воulеvаrd MаlеshеrВеs к Mаdеlеinе. В сером сумраке, за дождевой завесой, высились колонны и ступени точно языческого храма.
Они свернули по ruе Rоуаlе на рlасе dе lа Соnсоrdе, обогнули ее и покатили по набережной Сены. С этой минуты Петрику казалось, что все то, что он видит и слышит от Долле, происходит во сне, или что Долле внезапно сошел с ума. Так было все это: и этот ночной Париж, и то, что говорил про него Долле, необычайно и невероятно.
— Посмотри, милый Петрик, видишь на том берегу кровь на окнах.
Чуть намечалась сквозь сетку дождя в сумраке ночи на желтом фоне Парижского зарева длинная черная средневековая постройка. Круглые башни с конусообразными крышами обрамляли ее. На узких ее окнах и точно отражался красно-кровавый отсвет.
— Это Консьержери. Старая тюрьма. Сто тридцать пять лет тому назад здесь неистовствовала Парижская чрезвычайка. Здесь грубые палачи издевались над прекрасной королевой Mарией-Антуанеттой, здесь ей остригли волосы и отсюда ее повезли на казнь — на площадь Согласия. Ты видишь, и теперь сто с лишним лет спустя кровь ее проступает на окнах и красными огнями горит на них. Если быть суеверным, есть отчего призадуматься. Но теперь суеверных людей нет, теперь все материалисты, и каждый уличный мальчишка знает, что это отражаются красные огни вывесок театра Сарры Бернар. Шутовские огни падают на окна, видавшие величие предсмертного горя и невинной крови.
Они обогнули Шатлэ и по набережной поехали на площадь Согласия. Там, под оградой сада Тюильри, Долле приказал шоферу остановить машину и вышел из кареты вместе с Петриком.
Дождь перестал, но небо было в черных тучах. По-зимнему хмурилось оно. В сыром сумраке били фонтаны. Их струи, освещенные огнями, сверкали и играли. Против них, у въезда на Елисейские поля, статуи Mаrlу, — белые всадники, укрощающие белых лошадей, казались маленькими и были ярко освещены. Громадная площадь, отделявшая их от Долле и Петрика, казалась безкрайней. Гирлянды огней провешивали путь авеню и исчезали в туманах безконечной дали. Чуть намечались голые деревья скверов. Дома за ними не были видны. И только вдали горели и сверкали безчисленные вывески реклам.
Был тот час, когда весь Париж спешил по театрам, кинематографам и лекциям.
Безчисленные такси мелькали белыми и красными огоньками. Одни стремились вверх по авеню, другие спускались, и на площади, казалось, они крутились в затейливой сарабанде и играли, точно стеклышки калейдоскопа. Их гудки сливались в мелодию города. Фасад ограды Тюильрийского сада был освещен гирляндами фонариков.
Большие фонари окружали статуи городов и вся эта огненная игра отражалась в мокром асфальте, как в воде, змеилась и лучилась. Толпы людей выходили из недр подземной дороги и черными потоками ползли по блестящим тротуарам. Вправо величаво вздымались громадные постройки морского министерства, дальше шли банки, отели, все богатство и роскошь капиталистического Парижа. Широкою, огнями опоясанною лентою уходила между ними ruе Rоуаlе. Влево, за мостом, чуть намечалась в ночном тумане строгая классическая постройка Палаты Депутатов и еще левее над крышей высокого дома кровавыми огнями горела вывеска: "Саnnеs".
Долле показал Петрику на эту точно в воздухе, в небе, висящую вывеску и сказал:
— Не о тех, конечно, Каннах, говорит эта вывеска, о которых мне хочется тебе напомнить. Она говорит о Каннах, веселых и радостных своими казино и карнавалами, лежащих на берегу лазурного моря. Я же, глядя на эту вывеску, вспоминаю те Канны, где лег на поле битвы в древней Апулии цвет Римского войска и где Ганнибал Карфагенский разбил наголову консула Павла Эмилия… Дела давно минувших дней, а вспомнить не мешает. Победа и поражение сменяют друг друга, и после великого несчастия не перестают твердить Катоны: "Прежде всего, я полагаю, должно разрушить Карфаген"… И Карфаген был разрушен и сейчас лежит грудою развалин…