Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века — страница 23 из 88

Если, однако же, не ограничивать задачу простой констатацией принципиальной преодолимости границы между фактом и вымыслом, эмпирией и воображением в обеих сферах, то интерпретация натуралистической экспериментальной литературы при помощи понятия мысленного эксперимента оказывается сопряжена с рядом проблем эвристического характера. В исследовательском поле «эксперимент и литература», где в последнее время, особенно в немецком литературоведении, разрабатывается вопрос литературно-научных мысленных экспериментов, эти методологические проблемы тоже не получают решения. В исследовании «литературных экспериментальных культур» эксперимент как таковой понимается как точка соприкосновения науки с литературой, связующее звено между эмпирическим доказательством и открытием новых возможностей[401]. После теоретического поворота в эпистемологии эксперимента, инициированного Гастоном Башляром и Людвиком Флеком, эксперимент из простого инструмента проверки теорий или гипотез превратился в «творческую» практику, обладающую некоторой «самостоятельной жизнью»[402] относительно теории и порождающую научные факты как «непредвиденные события»[403] лишь в процессе осуществления опыта. Такое подчеркивание перформативной стороны эксперимента было воспринято литературоведением дискурсивно-аналитической направленности, которое обратило внимание на взаимосвязь между организацией научных опытов и литературным письмом[404].

Таков контекст, в котором мысленный эксперимент становится предметом пристального внимания как философии науки, так и литературоведения. Однако если науковеды крайне противоречиво оценивают смысл, функции и эпистемологическую ценность мысленного эксперимента[405], то литературоведы рассматривают его как мост, позволяющий преодолеть разрыв между «двумя культурами» (Ч. П. Сноу). По мнению Томаса Махо и Аннет Вуншель, в рамках мысленного эксперимента «литература и наука буквально вынуждены объединиться»[406]; Зигрид Вайгель усматривает в мысленном эксперименте воплощение первоначального слияния науки и литературы в рамках общей «практики вымысла», причем наблюдение законов природы при помощи гипотез и моделей соответствует поэтологическому понятию правдоподобия[407].

Впрочем, такая очарованность инструментом познания, сливающим эмпирию и воображение в неразрывное единство, контрастирует с крайне расплывчатым определением принципов его действия и преобразования в процессе взаимной конвертации научного и литературного дискурсов. Большинство авторов, изучающих связь умственного эксперимента и вымысла, ограничиваются воссозданием научно-философских споров о таких экспериментах – в трудах Маха, Дюгема, Башляра, Поппера и, наконец, Куна – и, как правило, не уделяют внимания художественной литературе[408]. Другие авторы используют понятие «мысленный эксперимент» в метафорическом смысле, подразумевая причастность литературы к естественно-научному знанию определенной эпохи[409]. И даже те работы, в которых постулируется тесная взаимосвязь литературы с мысленным экспериментом[410], не поясняют, в какой мере и при каких структурных и эпистемологических предпосылках можно говорить о фикциональных текстах как об умственных экспериментах[411].

Контрфактуальные мысленные эксперименты и принцип reductio ad absurdum

Разумеется, здесь не может быть предложен принципиальный выход из вышеописанного концептуального затруднения, связанного с мысленным экспериментом. Важнее сосредоточиться на определенной литературно– и научно-исторической констелляции, в рамках которой возможно проследить процессы взаимодействия между художественной литературой и научными мысленными экспериментами на основе конкретных структурных и гносеологических признаков. Задача состоит не в том, чтобы выявить принципиальную аналогичность художественного вымысла и мысленного эксперимента[412], а в том, чтобы показать: к русским романам о вырождении, возникающим из экспериментальной поэтики натурализма, понятие «фикциональных мысленных экспериментов» оказывается применимо на том основании, что некоторым из этих текстов присущ ряд поэтологических и эпистемологических признаков, сближающих такие романы с контрфактуальными мысленными экспериментами вида reductio ad absurdum, направленными на опровержение какой-либо идеи[413]. В данном случае возможность соотнесения научных экспериментов и литературного письма обеспечивается использованием общей аргументационной структуры, в рамках которой логическое доказательство и нарративно-риторические приемы взаимно обусловливают друг друга.

В логике сведением к абсурду называют форму аргументации, опровергающую какой-либо тезис путем демонстрации вытекающего из него неприемлемого следствия или противоречия («абсурдности»). Частный случай сведения к абсурду – метод доказательства «от противного» (апагогического), когда верность тезиса доказывается путем опровержения противоположного утверждения[414]. Аргумент reductio ad absurdum использовал, в частности, Галилео Галилей для опровержения Аристотелева закона падения в «Беседах и математических доказательствах» («Discorsi e dimostrazioni matematiche», 1638). Доказательство Галилея считается образцовым мысленным экспериментом. Сначала Галилей делает контрфактуальное предположение о правильности Аристотелева утверждения, согласно которому тяжелые предметы падают быстрее легких; затем он указывает, что два соединенных веревкой шара, тяжелый и легкий, в соответствии с теорией Аристотеля будут падать одновременно и быстрее и медленнее, чем отдельно взятый тяжелый шар. Тем самым Галилей доказывает наличие в теории противоречия, делающего ее несостоятельной[415].

Однако сфера применения принципа reductio ad absurdum не ограничивается точными науками. Уже Платон («Государство» I, 338c–343a) использует его в целях диалектики. Нередко к нему прибегают и в повседневной жизни, поскольку прием доведения до абсурда – это одна из наиболее распространенных форм контрфактуального вымысла вообще[416]. Контрфактуальные предположения – это предположения о неактуализированных возможностях вида: «Если бы p было справедливо, то справедливо было бы и q», – причем антецедент, т. е. посылка «если бы p было справедливо», явно ложен либо его ложность подразумевается говорящим. Контрфактуальные рассуждения могут облекаться в более или менее развитую языковую структуру: в этом случае говорят о «контрфактуальных имагинациях»[417].

Ввиду мощного имагинативного потенциала контрфактуальности сведение к абсурду может принимать формы, в которых наблюдается принципиальная проницаемость границы между наукой и литературой – результат переплетения нарративных, риторических и аргументационных приемов обоих дискурсов. С одной стороны, в некоторых научных мысленных экспериментах такая формально-логическая аргументационная структура обнаруживает выраженный риторико-нарративный аспект, существенно повышающий убедительность аргументации. С другой стороны, прием сведения к абсурду используется в фикциональных текстах, разоблачающих с его помощью определенные эпистемологические концепции. Таковы, например, вольтеровские contes philosophiques. В повести «Человек с сорока экю» («L’Homme aux quarante écus», 1768) Вольтер стремится опровергнуть экономическую теорию физиократов, инсценируя фиктивный мир, где эта теория воплотилась в жизнь, и показывая вытекающие отсюда нелепые следствия, призванные свидетельствовать о нелепости предпосылок[418]. При этом, однако, речь идет не о доказательстве от противного, подтверждающем верность противоположных взглядов, а о как можно более наглядном опровержении этой теории, разоблачаемой в ходе мысленного эксперимента как фиктивный, чисто воображаемый порядок, как «стратегия маскировки фактической несостоятельности и бессмысленности»[419].

Похожее моделирование фиктивного мира согласно принципу reductio ad absurdum характерно и для некоторых русских романов о вырождении. В поэтологическом смысле такая структура аргументации ведет к формированию специфических повествовательных стратегий, придающих литературному произведению характер фикционального мысленного эксперимента. В эпистемологическом смысле эти тексты, в отличие от романов Золя, служат не верификации, а оспариванию научных постулатов биологизма и их познавательной ценности.

Сам по себе вывод о наличии в литературе натурализма (выражаясь языком Фуко[420]) «противодискурсивного» потенциала, как было показано в главе II.2, не нов. Обращаясь к научным концепциям наследственности или вырождения, литература натурализма может оспаривать действенность этих моделей. Так, Райнер Варнинг показал, что трансгрессивные фантазии Золя – это образы «дикого бытия» жизни, «разбивающие посредством письма» (zerschreiben) указанные научные построения[421]