Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века — страница 26 из 88

Аделаида Ивановна Миусова, является ее тезкой, а вторая, Софья Ивановна, страдает нервной болезнью, из‐за которой во время припадков теряет рассудок. Подобно мужу и любовнику Аделаиды Фук (первый породил Ругонов, законную линию нравственного помешательства, а второй – Маккаров, незаконную ветвь насилия и алкоголизма), две супруги Карамазова-старшего стоят у истоков дифференциации карамазовской наследственности.

«Горячность» и недюжинная физическая сила Аделаиды Миусовой, напоминающие здоровье и силу Ругона, проявляются в буйном характере Дмитрия, а истеричность и экзальтированный мистицизм Софьи Ивановны, соответствующие патологическому пьянству Маккара в наследственной конфигурации Золя, передаются обоим ее сыновьям. Алеша больше похож на мать, поэтому повторение отцовского богохульного поступка, некогда спровоцировавшего тяжелый нервный припадок у Софьи Ивановны, вызывает у него столь же патологическую реакцию[449]; наследственное нервное расстройство Ивана оканчивается нервной горячкой, которая едва не приводит к смерти. Мотив же незаконной, скандальной связи Достоевский переносит на третью женщину, умственно отсталую Лизавету Смердящую. В результате этого «сексуального эксперимента» Федора Карамазова рождается эпилептик Смердяков. Это неустановленное, неизменно отрицаемое самим Федором Павловичем биологическое отцовство обретает семиотический статус вследствие того обстоятельства, что Смердяков носит не только отчество Федорович, но и то же имя, что отец Карамазова-старшего, – Павел.

Разумеется, «Братья Карамазовы» отвечают не всем критериям романа о вырождении. Прежде всего, время романного действия не охватывает жизни нескольких поколений, что необходимо для изображения прогрессирующей деградации семейного организма во всей ее вариативности. Тем не менее налицо некоторые моменты начинающегося психофизического упадка Карамазовых, вполне соответствующие научному представлению о дегенерации как о биологической энтропии, в ходе которой отмеренная конкретной семье жизненная энергия постепенно расходуется и истощается[450]. Начинается этот биологический упадок уже с ослабления материнской наследственности: сначала здоровая и сильная Аделаида, затем нервнобольная Софья и, наконец, слабоумная Лизавета Смердящая. Физическая сила братьев тоже убывает от старшего Дмитрия к младшему Алеше. Это видно из сцены борьбы после того, как Дмитрий избивает Карамазова-старшего: «Иван Федорович, хоть не столь сильный, как брат Дмитрий, обхватил того руками и изо всей силы оторвал от старика. Алеша всею своею силенкой тоже помог ему, обхватив брата спереди»[451].

Точно так же ослабевает и половое влечение, унаследованное братьями от отца и заставляющее их соперничать друг с другом. У Дмитрия оно проявляется явно и открыто; у Ивана принимает скрытую форму, сублимируясь в умственную деятельность; Алеша же, которому свойственна «дикая, исступленная стыдливость и целомудренность»[452], его подавляет. Смердяков, хотя и почти ровесник Ивана, находится на самом краю этой шкалы: обладающий вследствие эпилепсии слабой конституцией, со «скопческим, сухим лицом»[453] и презрением как к женскому, так и к мужскому полу, он как будто начисто лишен полового влечения.

Последняя, однако немаловажная интертекстуальная отсылка к Золя – это имя Клода Бернара. В одиннадцатой и двенадцатой книгах Дмитрий упоминает его в уничижительном смысле и с почти навязчивой частотой, преимущественно в качестве отрицательного эпитета для Ракитина, главного в романе поборника тривиального позитивизма[454]. Поскольку имя Бернара появляется только в главах, написанных уже после публикации статьи Золя об экспериментальном романе, это можно расценить как не столько возобновление старой полемики с Н. Г. Чернышевским и его романом «Что делать?» (1863), где Клод Бернар упоминается с одобрением[455], сколько как отсылку и к статье, и к методу Золя.

Наследственность и проблема семьи

Идеи наследственности в романе недаром впервые звучат из уст Ракитина, которого Дмитрий именует «русским Бернаром». За драматической и вместе с тем карнавальной встречей всех Карамазовых в келье старца Зосимы, в ходе которой Федор Карамазов называет старшего сына отцеубийцей, а Зосима, к всеобщему изумлению, преклоняет перед Дмитрием колени, следует беседа Ракитина с Алешей. Ракитин предлагает первое – и весьма показательное – объяснение произошедшему: «По-моему, старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас. ‹…› В вашей семейке она будет, эта уголовщина. Случится она между твоими братцами и твоим богатеньким батюшкой»[456]. В дополнение к этой интерпретации необычного поступка Зосимы Ракитин выдвигает своего рода научное объяснение карамазовской наследственности, проявления которой он, в соответствии с законом природы, усматривает и в Алеше с Иваном:

– Он – сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. ‹…› В вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. ‹…› Ты сам Карамазов, ты Карамазов вполне – стало быть, значит же что-нибудь порода и подбор. По отцу сладострастник, по матери юродивый. Чего дрожишь? Аль правду говорю? ‹…› Если уж и ты сладострастника в себе заключаешь, то что же брат твой Иван, единоутробный? Ведь и он Карамазов. В этом весь ваш карамазовский вопрос заключается: сладострастники, стяжатели и юродивые![457]

Дарвинистский лексикон Ракитина помещает его слова в контекст тривиально-детерминистского мировоззрения, считающего характер исключительно вопросом наследственности. По мнению Ракитина, «генетические данные» Карамазовых делают убийство неизбежным, так как дурная наследственность непреодолима. Конечно, автор морально дискредитирует Ракитина как носителя такого мировоззрения, рисуя образ явного стяжателя и карьериста. И все же представляется, что концепция наследственности со всеми своими детерминистскими импликациями, будучи облечена в слова, полностью завладевает художественным миром. Вопрос о нездоровой наследственности поднимают прежде всего Дмитрий, Иван и Алеша. Ее суть они усматривают в инстинктивной, патологической, переходящей всякие границы «безудержности вожделений», в доведенном «до воспаления» сладострастии[458]. Предшествующие убийству разговоры Алеши с обоими братьями вращаются вокруг проблемы непреодолимой карамазовской наследственности. Так, Дмитрий говорит Алеше:

– И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, это насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это – бури, потому что сладострастье буря, больше бури! ‹…› Любил разврат, любил и срам разврата. Любил и жестокость: разве я не клоп, не злое насекомое? Сказано – Карамазов![459]

Алеша признает, что ощущает в себе те же инстинкты («я то же самое, что и ты»), и предсказывает их целенаправленное развитие, которое Достоевский собирался описать в задуманном продолжении романа: «Всё одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. ‹…› Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот все равно непременно вступит и на верхнюю»[460].

Необоримость «силы низости карамазовской» утверждается и в беседе Алеши с Иваном:

– Есть такая сила, что все выдержит! ‹…›

– Какая сила?

– Карамазовская… сила низости карамaзовской.

– Это потонуть в разврате, задавить душу в растлении, да, да?

– Пожалуй, и это… только до тридцати лет, может быть, и избегну, а там…

– Как же избегнешь? Чем избегнешь? Это невозможно с твоими мыслями.

– Опять-таки по-карамазовски.

– Это чтобы «все позволено»? Все позволено, так ли, так ли?[461]

Именно Алеша формулирует важнейшую для авторского замысла проблему «земляной карамазовской силы»: «Братья губят себя ‹…› отец тоже. ‹…› Тут „земляная карамазовская сила“ ‹…› земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли Дух Божий вверху этой силы – и того не знаю»[462].

Развитие сюжета, особенно нравственное возрождение Дмитрия, призвано показать, что в карамазовской природе заключена и «жажда жизни» – потенциальный источник веры и спасения в христианском смысле. Жажда жизни, напоминающая инстинкт самосохранения, была свойственна уже Раскольникову. Именно она уберегла его от безумия и побудила признать вину. Тот факт, что жажду жизни в «Братьях Карамазовых» утверждает Иван, а на собственном опыте познает прежде всего Дмитрий[463], служит более дифференцированному, чем в «Преступлении и наказании» (1866), изображению свободы выбора между жизнью и смертью, добром и злом. При этом душевное заболевание, постигающее евклидов разум Ивана, противопоставляется христианскому смирению чувственной натуры Дмитрия с прямо-таки плакатной наглядностью.

Кроме того, высказанный в романе парадоксальный тезис о карамазовской низости как о потенциальном источнике нравственного спасения призван опровергнуть еще одну «опасную» рационалистическую идею – возможность преодолеть порочные задатки путем радикального отрицания ценности биологического отцовства. В финале своего красноречивого выступления защитник Фетюкович, опираясь на предпосылку, что «‹…› родивший не есть еще отец, а отец есть – родивший и заслуживший»