Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века — страница 28 из 88

В этом контексте отчаянные выкрики Дмитрия при аресте на постоялом дворе в Мокром о неповинности в крови отца[478] обретают дополнительный смысл, соответствующий символическому аспекту крови в рамках характерной для XIX века литературной концепции наследственности[479]. В этом крике выражено заявление о невиновности в собственной биологической природе. Ведь Дмитрий хоть и не убил отца, вину все же признает – потому что хотел убить. Само желание убить Дмитрий объясняет «отцовской кровью», собственной больной наследственностью, в которой он не виноват. Готовность же все-таки нести за это ответственность знаменует собой начало его нравственного возрождения.

Эксперимент Достоевского содержит в себе и собственную противоположность, контрэксперимент, который предназначается для проверки исходной гипотезы (т. е. решающего вопроса о допустимости нарушения этических запретов под влиянием иррациональных, бессознательных, физиологических сил) и ставится в похожих условиях, но дает противоположный результат. Судьба Ивана, который пассивно поддерживает зло, способствует свершению этого зла руками Смердякова и, неспособный к чистосердечному раскаянию, впоследствии заболевает тяжелым нервным расстройством, призвана доказать, что рациональное мышление и религиозный скептицизм не могут победить биологическое дурное начало, а лишь укрепляют его.

Давая Смердякову косвенное согласие на отцеубийство, то есть решаясь на убийство как на преступление запрета[480], Иван действует отчасти бессознательно, не в силах контролировать собственный голос и собственные слова, словно повинуясь инстинктам[481]. Возникает впечатление, что Иванова рациональная теория вседозволенности – это лишь теоретическая надстройка или ширма, скрывающая некое патологическое, неуправляемое начало, нечто такое, чему Иван, опять-таки слагая с себя вину, приписывает во время судебного процесса антропологический аспект, предвосхищающий учение Фрейда: «Кто не желает смерти отца?»[482]

Кроме того, разные судьбы Дмитрия и Ивана должны показать, что в дегенеративной биологической силе Карамазовых содержится и потенциал самопреодоления, который, однако, доступен лишь тому, кто интуитивно верит в Бога. Таким образом, Достоевский с успехом сводит натуралистический тезис к абсурду, «доказывая» недостаточность позитивистских представлений о чисто физиологической сущности человека и демонстрируя тем самым метафизическую сторону его природы.

Смердяков, или Крах контрфактуального контрэксперимента

С точки зрения созданных автором экспериментальных условий «Братья Карамазовы», как и «Преступление и наказание», – это роман об одном преступлении. На примере этого преступления, вокруг которого почти навязчиво вращается действие, доказывается опасность нарушения этических запретов. Повторяя литературный эксперимент, ранее поставленный в «Преступлении и наказании», в «Братьях Карамазовых» Достоевский несколько изменяет экспериментальную ситуацию, призванную – в отличие от лабораторного опыта – «подтвердить» результат. С одной стороны, изменения касаются «распределения» фигуры преступника между несколькими персонажами, а также системы многочисленных двойников, повторяющих или отражающих образы героев. С другой стороны, изменения затрагивают повествовательную подачу, заметно ослабляя функцию аукториального рассказчика и вместе с тем усиливая значение повествовательных точек зрения. При этом важнейшую тематическую роль играет введение вопроса о биологическом детерминизме, которого не было в «Преступлении и наказании».

Однако нарративная организация эксперимента, повторно предпринятого в «Братьях Карамазовых», содержит в своей основе парадокс. Испытание человеческой свободной воли перед лицом зла требует фактического пересечения черты, т. е. убийства. Без убийства не было бы и катарсиса, евангельской «смерти пшеничного зерна»[483] – предпосылки воскресения в вере. В художественном мире Достоевского зло – это не просто теоретическая возможность. Ответственность за происходящие в мире события, суть которых заключается в фундаментальной борьбе добра и зла за человеческую душу, несет дьявол – противник Бога и искуситель рода человеческого[484]. Но чтобы заставить зло открыть в преступлении свое истинное лицо и продемонстрировать торжество Бога в душе отдельно взятого человека, Достоевский вынужден кого-то принести в жертву. Тем самым он как будто утвердительно отвечает на вопрос, поставленный в том дьявольском мысленном эксперименте, который Иван описывает Алеше:

– Представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице ‹…›[485].

Таким образом, в своем экспериментальном мире Достоевский словно бы берет на себя ту самую роль, которую Иван Карамазов полемически приписывет Богу: роль экспериментатора, создавшего людей как «пробные существа»[486] с целью испытать себя в извечной борьбе со злом. (Вуайеристская) жестокость Достоевского как экспериментатора, исследующего свободу воли, ничем не уступает жестокости Золя, обрекающего своих персонажей на смерть ради того, чтобы проверить детерминированный характер вырождения.

Однако именно эта структурная необходимость преступления и подразумевает наличие в «Братьях Карамазовых» скрытого, парадоксального мотива, заставляющего усомниться в неоспоримости опровержения биологического детерминизма. Начнем с того, что процитированное выше предсказание убийства, сделанное Ракитиным («Смердит у вас. ‹…› В вашей семейке она будет, эта уголовщина. Случится она между твоими братцами и твоим богатеньким батюшкой»[487]), оказывается поразительно точным. Оно указывает не только на общую нравственную вину старших братьев, Дмитрия и Ивана, но и на фактического убийцу, Смердякова, чья фамилия отсылает к глаголу «смердеть». Точность предсказания, хотя сам Ракитин ее и не сознает, обращает читательское внимание на его детерминистскую предпосылку, заложенную самим автором и нашедшую парадоксальное подтверждение в образе Смердякова.

Своего рода «расщепление» фигуры убийцы в «Братьях Карамазовых», обусловленное дифференциацией возможного базового отношения человека к злу[488], отводит Смердякову функцию орудия дьявола, роль воплощенного зла. Неотвратимость участи Смердякова, равно как и его неспособность к развитию, делающие его единственным безвозвратно погибшим грешником в романе[489], мотивированы не только его структурной функцией в системе персонажей, но и биологическим детерминизмом, обусловившим психофизические стигматы вырождения, которыми отмечен Смердяков.

Образ Смердякова во многом соответствует картине дегенеративной болезни с обязательным диахронным аспектом – запойным пьянством деда Ильи и полным «идиотизмом» матери Лизаветы Смердящей[490]. В синхронной же перспективе Смердяков составляет, как сказано выше, конечную точку прогрессирующего истощения карамазовской жизненной силы. Его эпилептические припадки, отвечающие медицинским представлениям того времени, служат образцовым примером неизлечимого нервного расстройства, из‐за которого «он вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал походить на скопца»[491]. Уже в детстве Смердяков проявляет признаки патологического нравственного помешательства, как будто позаимствованные из учебника психиатрии, – садистское пристрастие «вешать кошек и потом хоронить их с церемонией»[492].

Показательно, что другие действующие лица «ощущают» неминуемость его участи, обрекающую его на роль убийцы в криминально-антропологическом смысле слова. Это выражается в проведении параллели между ночью рождения Смердякова и ночью убийства. Дмитрий перелезает через забор отцовского сада, и об этом в романе говорится с его точки зрения: «Тут он выбрал место и, кажется, то самое, где, по преданию, ему известному, Лизавета Смердящая перелезла когда-то забор»[493]; с точки зрения Марфы Игнатьевны сказано: «‹…› стоны повторились опять, и ясно стало, что они в самом деле из саду. „Господи, словно как тогда Лизавета Смердящая!“ – пронеслось в ее расстроенной голове»[494].

Может показаться, что Смердяков осуществляет эксперимент убийства в надежде избежать неминуемой участи, продиктованной внутренней романной логикой, поскольку убийство, основанное на аксиоме «все позволено», сулит преступнику неограниченную свободу выбора и действий. Однако то обстоятельство, что он становится не только орудием, но и жертвой этой атеистической аксиомы, сообщает контрфактуальному контрэксперименту Достоевского тревожный оттенок биологического детерминизма[495].

Таким образом, «Братья Карамазовы» показывают всю зыбкость сведения к абсурду как литературного приема. Сложность и семантическая неоднозначность романа не позволяют представить логические «нелепости» художественного мира со всей наглядностью. Вытекающий отсюда вывод в заостренном виде звучит так: контрэксперимент Достоевского терпит неудачу из‐за авторского повествовательного мастерства, для которого ясная структура романа идей, каким должны были стать «Братья Карамазовы», оказывается слишком простой. В этом отношении Д. Н. Мамин-Сибиряк избирает более подходящие предпосылки для успешного контрфактуального эксперимента с приваловской кровью, анализу которого посвящена следующая глава.