Показательно и описание безудержного распространения слухов о приваловском наследстве: «Наследство Привалова в эти несколько дней выросло до ста миллионов, и кроме того, ходили самые упорные слухи о каких-то зарытых сокровищах, которые остались после старика Гуляева»[542]. Гарантом существования миллионов выступает сам Привалов, что превращает его в метонимию собственного наследства. Это видно из сцены в гостиной Агриппины Филипьевны, тещи Половодова:
Когда дверь затворилась за Приваловым и Nicolas, в гостиной Агриппины Филипьевны несколько секунд стояло гробовое молчание. Все думали об одном и том же – о приваловских миллионах, которые сейчас вот были здесь, сидели вот на этом самом кресле, пили кофе из этого стакана, и теперь ничего не осталось… Дядюшка, вытянув шею, внимательно осмотрел кресло, на котором сидел Привалов, и даже пощупал сиденье, точно на нем могли остаться следы приваловских миллионов[543].
Отношение сходства сменяется отношением смежности, т. е. самым радикальным тропом замещения, и означает «материализацию» денег в фигуре Привалова.
Вместе с тем, однако, роман с самого начала предлагает и альтернативную, скептическую интерпретацию онтологического статуса наследства, которая ставит под вопрос не только возможность его исчисления (так поступает и сам Привалов), но и его референциальность. В романе дважды, в начале и в конце, возникает фигура старого сумасшедшего Полуянова, с которым Привалов оба раза сталкивается неожиданно. Полуянов рассказывает о судебном процессе, с помощью которого надеется вернуть имущество, которого лишился. Он показывает Привалову бумаги и документы, собранные им в подтверждение своих имущественных прав: «В развязанной пачке оказался всякий хлам: театральные афиши, билеты от давно разыгранной лотереи, объявления разных магазинов, даже пестрые этикеты с ситцев и лекарств»[544].
Сцена эта, впоследствии повторяющаяся еще раз[545], воплощает принцип mise en abyme и символизирует безнадежность хлопот Привалова о наследстве, а пачка бесполезных бумаг Полуянова олицетворяет отсутствие у приваловского наследства, как и вообще у денег и капитала в мире Мамина-Сибиряка, реального референта[546]. При этом прослеживается общий метонимический ряд, который ведет от бумаг, подтверждающих имущественные права, к деньгам, исчисляющим имущество. Таким образом, деньги сводятся к чисто материальному аспекту, лишенному всякой ценности, и предстают абстрактным, произвольным знаком, который отсылает к самому себе и носит конвенциональный характер. Эпизоды с Полуяновым дополнительно подчеркивают несоответствие воображения и реальности, свойственное дискурсу о приваловском наследстве, т. е. о символической избыточности приваловского наследия.
Такую семантику денег в романе также иллюстрирует сцена, когда Ляховский объясняет растерянному Привалову выкладки из финансового отчета об управлении приваловскими заводами. Устроенный Ляховским «цифровой фейерверк» превращает приваловский капитал в числовую фантасмагорию, которая, «материализуясь» в пространстве, обнаруживает свою самореференциальность:
‹…› были тут целые столбцы цифр, средние выводы за трехлетия и пятилетия, сравнительные итоги приходов и расходов, цифровые аналогии, сметы, соображения, проекты; цифры так и сыпались, точно Ляховский задался специальной целью наполнить ими всю комнату. Привалов с напряженным вниманием следил за этим цифровым фейерверком, пока у него совсем не закружилась голова, и он готов был сознаться, что начинает теряться в этом лесе цифр[547].
В связи с этим важно то обстоятельство, что наследство Привалова, пусть и выраженное в таком недвижимом имуществе, как Шатровские заводы, посредством денежного исчисления приобретает абстрактный, «движимый» статус. Подобный подход к семантике денег, характерный для модерна в целом[548], отличает «Приваловские миллионы» от других романов о вырождении, в которых материальное (и духовное) наследие семьи связывается с такими местами, как замки или дома, чья конкретная сущность соответствует натуралистическому концепту наследственности[549]. У Мамина-Сибиряка, напротив, отсутствие у наследства реального референта рождает онтологическое смятение как на имущественном, так и на биологическом уровне.
Моделирование дегенерации как симулякра, как знака, симулирующего наличие глубинно-структурного, эпистемологического референта, за которым, однако, открывается пустота, является, если воспользоваться термином Юрия Лотмана[550], минус-приемом. Этот минус-прием обнаруживает иные основания действительности, не укладывающиеся в концепцию вырождения: мир неукротимого, первозданного хаоса, где властвуют силы, управляющие жизнью человека непостижимым и непредсказуемым для него образом[551]. Яркий пример изображения этой природной, стихийной глубинной структуры – описание ярмарки в городе Ирбите, куда Привалов сопровождает своего друга и адвоката Nicolas Веревкина. Ярмарка представляет собой своеобразный микрокосмос, в котором естественное и социальное насилие, в макрокосмосе действующее как бы «подспудно», выходит на поверхность и становится наблюдаемым. В размышлениях Привалова выражается бессилие человека, способного быть лишь безвольной частью пребывающего в постоянном движении целого, метафорически именуемого «морем» и «колесом»:
Это было настоящее ярмарочное море, в котором тонул всякий, кто попадал сюда. ‹…› При первом ошеломляющем впечатлении казалось, что катилось какое-то громадное колесо, вместе с которым катились и барахтались десятки тысяч людей, оглашая воздух безобразным стоном. ‹…› oн только чувствовал себя частью этого громадного целого, которое шевелилось в партере, как тысячеголовое чудовище. Ведь это целое было неизмеримо велико и влекло к себе с такой неудержимой силой… ‹…› Он сознавал себя именно той жалкой единицей, которая служит только материалом в какой-то сильной творческой руке[552].
В этом микрокосмосе азартная игра с ее стремительными выигрышами и проигрышами символизирует случайность обогащения. В «нормальной» жизни людям кажется, что они установили законы накопления капитала, однако на самом деле это иллюзия. Баснословные суммы, которые Иван Яковлевич Веревкин, отец Nicolas, выигрывает в карты за одну ночь и тут же проигрывает, подобны тем многочисленным – быстро приобретаемым и легко теряемым на Урале и в Сибири вследствие рискованных спекуляций – «приваловским миллионам», которые находятся в центре и других романов Мамина-Сибиряка, таких как «Золото» и «Хлеб».
В натуралистическом мире Мамина-Сибиряка персонажи предоставлены произволу неподвластных им природных и социальных сил. По этой причине они не способны к действиям, обладающим событийным статусом и ведущим к существенным переменам. Их поступки ничего не решают: не они не действует, что-то происходит с ними. С этой же точки зрения следует рассматривать и систему персонажей романа. Поначалу кажется, что в ее основе, как обыкновенно бывает в романе о вырождении, лежит обусловленная нарративом о борьбе за существование дихотомия персонажей: с одной стороны – больных и слабовольных, с другой – здоровых и деятельных (гл. II.2). В тексте моделируются оппозиции между Приваловым и «человеком действия» Костей Бахаревым, управляющим Шатровских заводов, который пытается освободить их от долгов, и между Приваловым и Половодовым. Рассказчик отмечает «особенно развитую» нижнюю челюсть последнего, при поглощении пищи работающую с большой «энергией»[553], в какой-то мере предвосхищая семантику здоровых и больных зубов в «Будденброках» Томаса Манна.
Однако развитие сюжета, в котором успех или неудача персонажей не зависят от их личной жизненной силы, ставит под сомнение и этот структурный элемент романа о вырождении. Костя Бахарев в какой-то момент оставляет заботы о судьбе Шатровских заводов. Половодов тоже не может вечно строить козни; в конце концов он накладывает на себя руки. Символом непостижимых, хаотичных сил, с которыми не способны совладать персонажи, не в последнюю очередь выступают петербургские власти (контрольные ведомства, горный департамент, дворянская опека, министерство и Сенат): за ними в вопросе о приваловском наследстве остается последнее слово, и на них пытаются повлиять и Привалов, и Половодов. Эти инстанции, о которых постоянно говорится, но которые никогда не изображаются напрямую, принимают решения, подобные приговору высших метафизических сил[554]. В таком мире, где горизонт человеческого восприятия ограничивается контингентностью, которую следует фаталистически принимать, нарратив о вырождении с его телеологической причинностью теряет всякие основания.
Роман «Приваловские миллионы», нанесший повествованию о дегенерации своеобразный «смертельный удар», знаменует собой лишь окончание первой, преимущественно внутрилитературной фазы российского дискурса о вырождении. С появлением российской психиатрии как научной дисциплины в середине 1880‐х годов начинается новая, теперь уже интердискурсивная волна русских повествовательных текстов о вырождении, основанных на тесном взаимодействии литературы и психиатрии и стремящихся дать нарративно-медицинскую интерпретацию модерна как «нервного века» (гл. IV.1–3).