Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века — страница 35 из 88

[594].

Вырождение и биомедицинские дискурсы поздней царской эпохи

В такой двойной адаптации теории вырождения нет ничего удивительного, если принять во внимание, что российские психиатры того времени поддерживали тесный научный контакт с ведущими французскими и немецкими коллегами и публиковали свои труды в заграничных печатных органах[595]. Действуя в рамках международного scientific community, они разделяли с иностранными коллегами общие теоретические и методологические основы, важнейшей составляющей которых в 1880–1890‐х годах была концепция вырождения. Гораздо удивительнее тот факт, что до недавнего времени не появлялось научно-, культурно– и социально-исторических исследований той ведущей роли, которую теория эта сыграла на начальном этапе становления российской психиатрии[596]. В контексте концептуализации особых путей («Sonderwege») российской и советской культуры применительно к биомедицинским теориям и практикам исследователи обходили вниманием распространенность теории вырождения в российской психиатрии. Виной тому теоретические предпосылки разного толка: с одной стороны, преобладание «социального конструктивизма» в советской истории медицины; с другой стороны, неприятие западноевропейской русистикой фуколдианских моделей.

Советская история медицины с самого начала отрицала почти любое влияние теории вырождения на российскую психиатрию. В этом отношении ярким примером служит советский фундаментальный труд Т. И. Юдина (1951) по истории российской психиатрии. Автор решительно опровергает распространенность «мистической» и «антиматериалистической» теории вырождения в царской России[597]. Причины такой позиции носят чисто идеологический характер и формулируются с советской точки зрения радикального социального конструктивизма. Это видно, в частности, из следующего пассажа об А. У. Фрезе, авторе одного из первых российских учебников психиатрии[598]:

‹…› Фрезе выступал против учения Мореля о вырождении. ‹…› Фрезе ‹…› признавал ‹…› человека не только существом биологическим ‹…› но и деятелем в социальной среде. Он особенно настойчиво указывал на необходимость изменений условий быта, на воспитание в широком смысле этого слова, на способность человека овладевать средой[599].

В данном случае автору важно было опровергнуть влияние теории, в которой преобладал биологический детерминизм и которая поэтому, как и любой другой биологический концепт конца XIX столетия (в частности, расовая теория), считалась «реакционной»[600]. Типичный для советской историографии ретроспективный перенос советских догматов на дореволюционные эпохи с самого начала наделяет российскую психиатрию «иммунитетом» к идеям биологизма[601].

В постсоветской российской истории медицины элементы обсуждаемой объяснительной модели присутствуют лишь постольку, поскольку особый путь (Sonderweg) российских психиатров теперь усматривается в том обстоятельстве, что, восприняв теорию вырождения, они якобы считают среду более важным в этиологии вырождения фактором, чем наследственность, расходясь в этом пункте с немецкими и французскими коллегами[602]. Как уже пояснялось (гл. II.1), для теории вырождения характерно объединение эндогенных и экзогенных факторов, причем наследственности отводится ведущая роль механизма накопления и передачи патологий. Без наследственности вырождение невозможно. Поэтому в вопросе о его проявлениях русские психиатрические труды того времени нисколько не отличаются от французских или немецких, называя наследственность основной причиной дегенеративных заболеваний. Даже С. C. Корсаков, далекий, в противоположность тому же Ковалевскому, от взгляда на теорию вырождения как на главное объяснение любых нервных и душевных болезней[603], на страницах своего влиятельного «Курса психиатрии» (1893) в главе «Этиология душевных болезней» тоже причисляет наследственность к причинам душевных болезней вообще[604]. Логично, что наследственность служит первопричиной дегенеративных патологий:

Условиями для дегенерации человека служат различные моменты. Из них на первом плане стоит неблагоприятная наследственность, благодаря которой регресс, начавшийся в организме предков, передается из поколения в поколение и усиливается в потомках[605].

Впрочем, концептуализация особого русского пути в аспекте биомедицинских концепций, главенствовавших в Западной Европе XIX века, не является исключительным наследием советской культуры. Такой подход встречается и в западноевропейских исторических исследованиях, пусть и основанных на иных теоретических предпосылках. До недавнего времени западные исследователи придерживались точки зрения, что в Российской империи не могло утвердиться представление об обществе как о биологическом организме, которому свойственны как «здоровые», так и «патологические» состояния и который, следовательно, поддается «излечению» учеными экспертами (медиками, психиатрами, криминологами и т. д.). Народнически-романтическая идея общества как целостного организма, преобладавшая в России вплоть до XX века, якобы препятствовала диверсификации и стигматизации с позиций биологизма, о чем свидетельствует, например, предпочтение понятия «народность» термину «раса»[606]. Даже Лора Энгельштейн, которой русистика обязана долгожданным возвращением в научный оборот биомедицинских дискурсов о девиации поздней царской эпохи, полагает, что силу они обрели не ранее 1905 года:

Биологическая маргинализация таких подчиненных групп, как рабочие и женщины, сопутствовавшая консолидации буржуазной общественной жизни в западных странах XIX века, была поставлена на службу культурным целям российской профессиональной элиты лишь после существенного преобразования общественной сферы вследствие революции 1905 года. Только после сплоченного политического выступления рабочих, крестьян и представителей профессиональных групп, после того, как привилегированные слои гарантировали меру своей политической ответственности, биологический детерминизм, на Западе уже широко распространенный, начал приобретать заметное влияние[607].

Энгельштейн видит в этом следствие особенностей русской культуры поздней царской эпохи, якобы отличающих российскую эпоху модерна от западной и, соответственно, не позволяющих применить к Российской империи биополитические идеи М. Фуко[608]. В России XIX столетия, по мнению Энгельштейн, не наблюдается диспозитивов власти, характерных, согласно Фуко, для обществ Западной Европы: практик дисциплины и контроля, осуществляющих власть на основании не законов, а механизмов нормирования, опирающихся на научное знание[609]. Энгельштейн ставит под вопрос универсальный характер фуколдианской модели, согласно которой полицейское государство просвещенного абсолютизма, где на первом плане находятся право, закон и наказание, сменяется «либеральным» модерным государством, где власть и контроль осуществляются с помощью практик самоуправления. С точки зрения Энгельштейн, в Российской империи подобного модерного государства не возникло:

В Российской империи Старый режим дожил в почти неизменном виде до той эпохи, когда уже появились восходящие к западным практикам механизмы социального контроля и социальной самодисциплины. ‹…› Хотя западная культура распространилась в среде правительственной и гражданской элиты России, а западная модель во многом определила форму ее государственных и общественных структур, в русском контексте режим «власти-знания» так и не получил самостоятельного существования[610].

Хотя критика, которой Энгельштейн подвергает использование фуколдианской концепции модерна в качестве объяснительной модели позднего царизма, безусловно, справедлива, сделанные ею выводы о малой распространенности биомедицинских концепций в России XIX века спорны. Если Энгельштейн занимается исключительно дискурсом о сексуальных отклонениях[611], то новейшие исследования создали более широкую и многогранную картину становления и развития биологических дискурсов, тем самым убедительно опровергнув тезис об особом русском пути, отрицающий наличие и действенность в России соответствующих концепций. Основополагающими в этом отношении являются работы Дэниела Бира и Марины Могильнер, которые, используя чрезвычайно различные теоретико-методологические подходы, с позиций «археологии знания» извлекли из забвения российские биомедицинские дискурсы и практики конца царской эпохи[612]. При этом отчетливо проступает важнейшее для разных дисциплин (психиатрии, антропологии, криминологии, учения о наследственности и др.) значение теории вырождения как проводника биомедицинских социальных идей.

Модерн(ы): «либерализм» и «имперскость»

Хотя наличие и действенность в России конца XIX века психиатрической теории вырождения, а также соответствующего социокультурного дискурса уже не ставятся под сомнение, современные интерпретации их научно– и социально-исторической функции в биомедицинском дискурсивном поле того времени существенно разнятся. Дэниел Бир, скрупулезно исследующий психиатрический дискурс о вырождении наряду с биологистскими криминологическими и криминально-антропологическими концепциями преступности, а также с теорией психических эпидемий в психологии масс, поясняет ту роль, которую при переходе от царской России к молодому Советскому Союзу сыграли в концептуализации «либерального модерна» науки о человеке и их активные представители