[613]. Бир оспаривает тезис Энгельштейн о том, что в России опирающийся на гуманитарные науки «модерный либерализм» оказался невозможен, утверждая, что в конце царской эпохи такие биомедицинские концепции, как вырождение, активно использовались – в качестве движущей силы «либерально-дисциплинарного» проекта «оздоровления» России – для концептуализации общественного организма в категориях нормы и патологии:
Установление социальной дисциплины стали рассматривать как необходимое предварительное условие построения гражданского общества в поздней Российской империи – проекта неизбежно принудительного. ‹…› В условиях накопления социальных патологий конца имперской эпохи идея возврата к защите человеческого права на личное самоопределение вела к отказу от социальной ответственности. Соответственно, не только радикальный, но и либеральный проект «оздоровления» являлся по определению принудительным[614].
Подчеркивая совпадения между политическим и научным дискурсами, Бир разъясняет, каким образом биомедицинский дискурс (прежде всего теория вырождения) переосмысляет прежнюю идеалистически-позитивистскую парадигму в медицинском ключе, тем самым лишая ее метафорического измерения, и как этот дискурс превращается в диагностический, терапевтический и репрессивный инструмент борьбы с девиантными социальными явлениями, понятыми как патологии, благодаря введению бинарного различия между нормальным/здоровым и ненормальным/болезненным. Российскую специфику этого дискурса Бир усматривает в том, что феномен вырождения наделяется амбивалентным статусом. Оно осмысляется одновременно как внешний и как внутренний элемент российского социального организма, поскольку представляет собой проявление «атавистического» состояния отсталой, нецивилизованной России и вместе с тем следствие «пагубных» процессов модернизации, таких как капитализм, урбанизация и т. д.:
В результате в российском обществе нельзя было обнаружить какого-либо социального «средства», которое определялось бы моральным или социальным поведением большинства подданных империи и притом служило бы оплотом нормальности и здоровья. Такого здорового большинства, быть может, и не существовало. Здоровье и нормальность следовало искать в проектах будущего общественного строя, предполагающего существенное преобразование нынешнего при активном участии самих наук о человеке. ‹…› В отличие от итальянских, французских или английских коллег, российские представители гуманитарных наук не могли стремиться к простой консолидации представления об уже существующей нормальности и оборонять его от наступающих сил хаоса и девиации. Скорее верно утверждение, что сама артикуляция нормальности требовала интеллектуального сопротивления пережиткам феодальных привилегий и порокам позднего царистского капитализма, не намеренного сдавать позиций. Словом, поиск нормальности выступал орудием борьбы за народное просвещение[615].
Таким образом, Бир выдвигает концепцию особой российской формы биополитической модерности, в которой центральная роль – согласно фуколдианской модели – отводится дискурсивному авторитету экспертов в сфере наук о человеке (психиатров, криминологов, психологов), но которая, однако, отличается от западноевропейской модерности пониманием девиации как повсеместно распространенного явления, – а потому прежде чем защищать нормальность, ее нужно достигнуть.
Совершенно иную интерпретацию биомедицинских дискурсов в России конца XIX столетия предлагает Марина Могильнер в работе о российской традиции «физической антропологии»[616]. Могильнер упрекает Бира в упрощении и гомогенизации российского контекста, по сути своей гетерогенного, в недифференцированном рассмотрении совершенно разных научных и идеологических позиций как равноценных составляющих единого, однородного биомедицинского дискурса, а главное – в невнимании к российской имперской ситуации, которой Могильнер приписывает основополагающее значение для биосоциального воображения эпохи[617]. Опираясь на новейшие исследования имперских культур как таких, которым присущи разнообразие и гетерогенность[618], Могильнер отстаивает точку зрения, согласно которой существовавшие в Российской империи представления о «норме» и «отклонении» зависели от контекста и варьировались, поскольку империя объединяла в себе многочисленные и частично несовместимые друг с другом социокультурные пространства, а такие категории, как «население» или «этническая принадлежность», отнюдь не имели четких границ[619].
По мнению Могильнер, гибкость имперского подхода к вопросам социальной и этнической гетерогенности закладывает основы специфики российского биомедицинского дискурса, для которого этот свойственный империи «стратегический релятивизм»[620] представлял эпистемологическую проблему, так как противоречил современным научным приемам нормирования и проведению отчетливых границ между нормальным и дегенеративным. Могильнер демонстрирует имперские стратегии приспособления русской биомедицинской науки на примере адаптации криминальной антропологии Чезаре Ломброзо, которая в России осмыслялась в свете теории вырождения[621]. Если Ломброзо считал разницу между нормальным и преступно-патологическим антропологически универсальной, то русские ученые склонны были интерпретировать фигуру «прирожденного преступника» как коллективную категорию, позволяющую стигматизировать целые социальные и этнические группы и тем самым контролировать имперское человеческое разнообразие[622]. Так, психиатры – теоретики русского национализма, в частности И. А. Сикорский, В. Ф. Чиж и П. И. Ковалевский, в зависимости от контекста диагностируют дегенеративные отклонения от нормы у татар, сектантов, евреев или кавказцев и стремятся достичь «имперского единообразия» путем очерчивания границ «здоровой» России[623]. В целом, однако, среди представителей российской криминальной антропологии можно констатировать широкий набор концепций «прирожденного преступника», отражающий гетерогенность российской имперской ситуации:
Некоторые представители российской криминальной антропологии отказывались считать кавказских горцев, отбывающих наказание в русских тюрьмах, «вырожденцами» на том основании, что с точки зрения родной культуры они воплощали собой все мыслимые добродетели. Другие бились над более общим вопросом о том, кого правильнее считать выродившейся и атавистической социально-биологической группой: кавказских абреков, русских проституток или еврейских содержателей публичных домов? В рамках таких адаптаций криминальной антропологии социальные, классовые, гендерные, этнические и биологические различия смешивались друг с другом, обнаруживая всеобъемлющую сложность российской имперской ситуации, не поддающейся поверхностным попыткам концептуализации однородных социально-биологических сущностей[624].
Современные научные дискуссии о биомедицинских дискурсах в России поздней царской эпохи, преимущественно вращающиеся, как сказано выше, вокруг интерпретации их главного элемента – дискурса о дегенерации, по большей части игнорируют нарративный потенциал теории вырождения, рассматривая ее исключительно как «концепт», «теорему» или «мотив»[625]. Однако в результате от внимания исследователей ускользает важнейший аспект понятия дегенерации, во многом определяющий его историческое значение в науке и культуре раннего модерна. Как было подробно изложено в главе II.1, концепция вырождения – это не только научная теория, но и прежде всего научный нарратив, возникший во французской психиатрии и сыгравший во второй половине XIX века ведущую роль в европейской психиатрии в целом, которая опиралась на неврологию. Вследствие этого – и помимо этого – концепция вырождения также превратилась в универсальный культурный нарратив раннего европейского модерна, в плодотворную модель интерпретации мира, позволяющую увязывать разные аспекты модернизации, понятые как патологические и опасные, в стройное медицинское повествование[626].
Концепция вырождения – один из важнейших «больших рассказов» ранней модерности, предлагающих разные способы «дедифференциации дифференцированного»[627]. Как дискурсивная модель самоописания она ограничивает и преодолевает сложность и случайность культурно– и социально-исторических явлений при помощи базовой повествовательной схемы, которую можно воспроизводить в бесконечных вариациях. Как «базовый сюжет» (masterplot) концепция эта, с одной стороны, позволяет выделить из неупорядоченного массива разрозненных состояний и событий значимые сегменты и провести через них смысловую линию, а с другой – обладает большой семантической обтекаемостью и открытостью, что сообщает ей чрезвычайную гибкость при включении разнородных элементов в повествовательную схему[628]. В этом смысле понимание социальной жизни в бинарных категориях здоровья и патологии через призму теории вырождения можно интерпретировать не только как выражение общей неудовлетворенности современников модерной эпохой. Верно, скорее, что нарратив о вырождении функционирует в качестве «катализатора дискурсивации модерна»