[705]. Этот прием широко использовался в тогдашней психиатрии, нередко в форме генеалогического древа[706].
Однако раскрытие нарративного потенциала теории вырождения в «Истории болезней» весьма необычно для принятого в тогдашней психиатрии стиля письма. Вместо того чтобы привести ряд предельно кратких рассказов, сжатость которых отвечала бы идеалу нарративной объективности медицины XIX столетия[707], а нанизывание все новых аналогичных случаев обеспечивало бы доказательность, Ковалевский пишет историю вымышленного семейства Демидовых, воплощая повествовательную модель вырождения литературными средствами. В данном случае научная доказательность зависит от связности повествования, обнажая тем самым (помимо авторской воли) нарративный аспект теории.
Это проявляется уже в установлении отправной точки дегенеративного процесса – этого исконного «слепого пятна» всей теории (гл. II.1), – составляющей четкую завязку повествования: лишь благодаря ей становится очевидным начало вырождения – переломное событие, изменившее здоровую демидовскую наследственность. Поскольку речь идет о вымышленной семье, Ковалевский может поведать историю вырождения с самого начала. «Протособытием» выступает заражение сифилисом Михаила Александровича, отпрыска «богатого и совершенно здорового физически и психически семейства»[708] украинских помещиков, во время учебы в Париже. Так Михаил Демидов превращается в «родоначальника»[709] нового, больного рода, в arché истории, представляющей собой механическое причинно-следственное развитие рокового «греха».
Начало истории не только служит медицинской иллюстрацией, но и выполняет символическую функцию. С одной стороны, оно наглядно раскрывает суть сифилиса как губительного для человеческого тела «яда»[710], который может вызвать особенно сильные, наследственные повреждения в нервной системе, о чем Ковалевский подробно рассказывает с позиций теории вырождения, настойчиво прибегая к эсхатологической риторике[711]. Вместе с тем у парижского эпизода есть и явный символический подтекст: указать на опасность заражения «болезнетворными» западными идеями, которые могут испортить «здоровый» организм российского общества. Недаром пораженная семья – украинский помещичий род, еще не затронутый веяниями современности и, таким образом, воплощающий «здоровую нормальность». Неслучаен и момент заражения сифилисом: родившийся в 1830 году Михаил Демидов находится в Париже для завершения образования, т. е. можно предположить, что дело происходит в 1848‐м – революционном – году или близко к нему[712].
Ковалевский раскрывает возможности нарратива вырождения с максимальной полнотой, показывая – нарочито отталкивающе – разрушительное влияние патологии уже в первом поколении. Глава семьи заражает «французской болезнью» свою «вполне здоровую»[713] жену Надежду Ильинишну, после чего у обоих проявляются признаки нервного истощения. Символично, опять-таки, что оно начинает быстро прогрессировать после крестьянской реформы 1861 года, когда расшатанная нервная система Демидова окончательно лишается остатков «здоровой нормальности»:
Это время было самое горячее в России. Крепостное право было отменено. Пришлось позаботиться и о рабочих, и о хозяйстве, и о деньгах, и о многом кое-чем другом. К ужасу своему, Надежда Ильинишна заметила, что Михаил Александрович очень резко изменился в характере. Как-то его ничто не трогало. Ко всему он сделался равнодушен и хладнокровен. Дела, хозяйство, семья – все это потеряло для него интерес[714].
Нарратив о вырождении со свойственной ему сверхсемантизацией, исключающей все случайное и придающей (вымышленному) миру патологии мифопоэтическую форму, позволяет создать наглядную модель консервативного, антимодернистского мышления в категориях кризиса; именно таким мышлением проникнут социально-медицинский трактат Ковалевского (гл. IV.1). Поэтому неизбежен ранний конец первого – «согрешившего» – поколения. Отец семейства умирает в пятьдесят лет от «паралитического слабоумия»[715], а его страдающая «малокровием, приступами тоски, истерикой» жена – в тридцать восемь от воспаления легких[716].
Теперь героями истории становятся их пятеро детей, являющих собой яркий коллективный пример прогрессирующего развития и многообразия форм вырождения. Каждый из них воплощает собой какую-либо определенную болезнь, которая проявляется уже в раннем детстве и превращает жизнь в заведомо проигранное противоборство с биологической неизбежностью. Единственное – частичное – исключение составляет судьба третьего сына Михаила Демидова, Константина, которому удается преодолеть свою предрасположенность к патологии благодаря полученному в Германии строгому воспитанию и здоровому деревенскому образу жизни[717]. Однако полностью искоренить болезнь он не может, и она тем безжалостней проявляется у его собственного сына, который, словно расплачиваясь за отцовскую самонадеянность, несет на себе печать вырождения: «Но семя болезненной наследственности в нем тлело и вылилось в его сыне, создав в нем человека ограниченного и тупоумного»[718].
Чтобы «укротить» изменчивую природу вырождения, Ковалевский выстраивает анализ так, что все многообразие патологических проявлений – неврастения, истерия, склонность к запоям, агорафобия, эпилепсия – проступает лишь в совокупной картине судеб всех пяти братьев и сестер. Различные болезненные симптомы, проявляющиеся у каждого персонажа, сначала озадачивают, и только взгляд рассказчика-психиатра распознает в них проявления единой нервной болезни, подошедшей у представителей этого поколения к самой грани психоза. Пересечение границы происходит в последнем описанном поколении, представители которого преимущественно страдают врожденными органическими и психическими нарушениями.
Если минималистическое, построенное по принципу серийного повтора изложение в психиатрических анализах Маньяна объяснялось отсутствием генеалогической перспективы и, соответственно, невозможностью показать прогрессирующий характер вырождения, а изменчивое многообразие патологий уравновешивалось парадигматической и синтагматической однородностью повествования (гл. II.1), то Ковалевский строит свой анализ вымышленного случая, охватывающего череду поколений, таким образом, чтобы добиться минимального уровня событийности. Это удается ему прежде всего благодаря искусному использованию повествовательной точки зрения, напоминающей похожие нарративные приемы в историях-примерах Э. Крепелина[719].
Разнообразие неврозов во втором поколении Демидовых раз за разом приводит к странным происшествиям, мнимую необъяснимость которых Ковалевский искусно подчеркивает при помощи повествовательного приема внутренней фокализации. Так, многообразные симптомы неврастении у первого сына Михаила Александровича, Миши, Ковалевский изображает посредством несобственно-прямой речи, передающей внутреннюю неуверенность персонажа, не понимающего истинной природы патологических проявлений. Колебания Миши между предельной собранностью и полной неспособностью сосредоточиться, по видимости беспричинные, автор сначала показывает глазами самого персонажа: «Ну, скажите, разве не с ума сходит человек!.. Разве можно покойно существовать при таких условиях… Что же это – болезнь? Слава Богу, у него нет ни лихорадки, ни кашля, ни болей нигде… К доктору… совсем излишне»[720]. Лишь в конце сцены авторский голос рассказчика-психиатра объясняет, что непонятные явления – это симптомы неврастении, которая составляет одну из граней истории вырождения Демидовых и главной причиной которой, соответственно, служит дурная наследственность.
Очерк Ковалевского наглядно показывает: детерминистский нарратив влечет за собой принципиальную редукцию событийности. Несмотря на разнообразие патологических проявлений, судьбы всех братьев и сестер Демидовых похожи, так как все это варианты одной и той же парадигмы вырождения. Усиление патологии проявляется в том, что дегенеративный процесс повторяется во всех более серьезных формах, в конце концов полностью поглощая отдельно взятые истории и оставляя все меньше простора для рассказа. Так, повторение одного и того же приводит к тому, что если изображение неврастенической неспособности Миши сосредоточиться на учении занимает много места и изобилует подробными описаниями его причудливых болезненных фантазий[721], то аналогичной особенности его сестры Нади – повторению того же самого изъяна – уделен единственный лаконичный абзац: «Надя не могла долго останавливаться на одном каком-нибудь предмете и непрестанно перескакивала от книги к книге и от занятия к занятию»[722].
В третьем поколении Демидовых мы и вовсе сталкиваемся с полной утратой «способности [истории] быть рассказанной» (Erzählbarkeit): на его представителях лежит печать психофизического вырождения – вот и все, что Ковалевский может о них поведать. О шестерых детях Нади, например, говорится лишь следующее: «У нее было шесть детей, и все они вышли какие-то неудачные и в смысле их способностей, [и в] смысле здоровья»