[819]. Прогрессирующее падение нравов в России второй половины XIX столетия, описанное на нескольких сотнях страниц этого социального романа, увидено глазами главной героини, которая являет собой воплощенное мужество и до преклонных лет остается оплотом нравственности, со сверхчеловеческой энергией (которая вопреки авторскому замыслу выглядит комично) борясь против распространяющегося, подобно эпидемии, разложения ценностей и идеалов. Вырождение, в данном случае означающее исключительно упадок нравов, утрачивает связь с золаистским нарративом о дегенерации, хотя роман Желиховской, безусловно, рассказывает историю одной семьи. Падение нравов усугубляется по мере смены поколений, однако не обнаруживает каких-либо медицинских коннотаций, а для его инсценировки не используются структурные особенности психиатрически-натуралистического нарратива о вырождении.
Тот факт, что художественный потенциал золаистского романа о вырождении постепенно исчерпывает себя в русской литературе конца 1880‐х – начала 1890‐х годов, хотя именно в этот период упрочиваются позиции русского натурализма[820], объясняется прежде всего ситуацией внутри самого литературного дискурса. Как было показано в предшествующих главах (II–IV), в процессе ранней и интенсивной рецепции Золя русская литература всего за несколько лет осваивает нарративные возможности романа о вырождении, всячески их варьируя и, соответственно, препятствуя механическому повторению повествовательной схемы. Если сравнить тексты, уже рассмотренные в этой книге, с первыми немецкими «декадентскими романами»: «Болезнью века» («Die Krankheit des Jahrhunderts», 1887) Макса Нордау и «Декадентами» («Die Dekadenten», 1898) Герхарда Оукамы Кноопа, – то все разнообразие художественных подходов к элементарному по сути своей нарративу, присущее русской литературе с самого начала, выступает еще отчетливее. Немецким романам свойственна «работа по схеме»[821], ограничивающая свободу варьирования и ставящая во главу угла неизменность нарратива, тогда как русские тексты демонстрируют определенный вкус к игре с возможностями модификации соответствующей повествовательной модели. Вместе с тем все эти возможности, испробованные всего за несколько лет, быстро себя исчерпывают, а литература о вырождении выходит из тесных рамок натуралистического романа.
Впрочем, (временное) исчезновение романа о вырождении из русского литературного ландшафта на рубеже 1880–1890‐х годов объясняется не только и не столько внутрилитературными причинами, сколько общим расширением концепции вырождения в период ее становления в российском научном и публицистическом дискурсе (гл. IV.1–2). При этом на смену Морелеву нарративу дегенеративной наследственности, охватывающему череду поколений, приходит расширенная трактовка понятия «вырождение», которое превращается в своеобразную «модель интерпретации мира» через призму девиации. Первоначальный нарративный аспект дегенерации, восходящий к Золя, сменяется другими биомедицинскими повествовательными моделями: криминально-антропологической (гл. VI) и дарвинистской (гл. VII), – и смешивается с ними. В результате возникают новые нарративные формы, альтернативные способы рассказа о вырождении.
Изменение повествовательных моделей дегенерации хорошо прослеживается на примере восприятия русской публикой книги М. Нордау «Вырождение» («Entartung», 1892–1893)[822]. Критикуя представленные в патологическом свете цивилизацию и культуру, Нордау, как известно, выносит приговор европейскому модернизму в целом: от прерафаэлитов до символистов, от Вагнера до Ницше, от Ибсена до Золя, – применяя почерпнутый из теории вырождения диагностический метод при анализе произведений модернистского искусства и обнаруживая у авторов симптомы психических отклонений[823]. Отличительной особенностью ранней и широкой рецепции «Вырождения» в России[824] является не только тот факт, что рецепция эта хронологически совпадает с зарождением русского символизма и в определенной степени ему способствует; так, книга Нордау повлияла на известный манифест Д. С. Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1893)[825]. Вместе с тем такая рецепция свидетельствует о распространении понятия «вырождение» в качестве всеобъемлющей, «медицинской» объяснительной модели любых проявлений упадка в культуре. Приведу лишь две выдержки из публицистических статей, в которых обсуждается сочинение Нордау:
На том самом ‹…› месте, где еще недавно раздавались единодушные клики торжества и надежды в связи с теорией Дарвина, мы столь же однообразно слышим и повторяем мрачное слово – «вырождение». Не удивительно, что его твердят невропатологи и психиатры ‹…› но дело в том, что их голос отдается бесчисленными перекатами эхо над всем житейским морем. Криминалисты, антропологи, публицисты, романисты, поэты, критики на все лады говорят нам о разнообразных явлениях как о результатах вырождения[826].
Прошлое столетие приближалось к своему окончанию с твердою уверенностью в наступлении новой светлой эры Разума. Ее осуществление оно завещало XIX веку. Но вот наш век подходит к концу в состоянии какого-то нравственного банкротства. Со всех сторон слышишь выражения «fin de siècle», «fin d’un monde», «декаденство», «вырождение». ‹…› Об этих fin de siècle, декаденстве, вырождении толкуют и у нас. ‹…› Европа вырождается, нельзя же нам отставать от века? ‹…› В иных отношениях мы, пожалуй, перещеголяем саму старушку Европу по части этого «вырождения». Недаром в книге Макса Нордау такое видное место занимает «толстоизм»[827].
Метод Нордау и выводы, к которым он приходит, в России оцениваются по-разному. В «Северном вестнике», первом русском модернистском журнале, появляются рецензии Зинаиды Венгеровой (1892) и Акима Волынского (1894). Оба рецензента резко критикуют медицинский подход Нордау и оценку им модернизма через призму патологии[828]. Рецензенты-народники, в частности Николай Михайловский и Ростислав Сементковский, соглашаются с критикой немецким автором модернистского антиутилитаризма, однако отвергают обобщающий патологизирующий подход[829]. Сочувственный прием книга Нордау находит у консервативных критиков, таких как Лев Тихомиров и Дмитрий Цертелев[830], а также у Льва Толстого, чье эссе «Что такое искусство?» (1898) обнаруживает явную интертекстуальную связь с «Вырождением»[831]. Кроме того, высказанная Нордау медицинская литературная критика обретает подражателей среди русских психиатров, которые, подобно западным коллегам, нередко подчеркивают «патологический упадок»[832] русской литературы рубежа веков, сравнивая ее с творчеством душевнобольных и настоятельно указывая на опасную заразительность современного искусства, способного привести к эпидемии нервных расстройств[833].
Одни эти публицистические отзывы на «Вырождение» свидетельствуют о том, что соответствующее понятие стало ключевым для целой культурной эпохи. Уже Сементковский отмечает в предисловии к своему переводу «Вырождения» (1894), что Нордау использует это понятие в чрезвычайно широком смысле, причем момент наследственности не играет более никакой роли:
В науке ‹…› под словом «вырождение» разумеют вообще уклонение от нормального типа вследствие наследственных причин. Но наш автор еще более обобщает это понятие и употребляет слово «вырождение» весьма часто в смысле уклонения от нормального типа вообще, даже помимо наследственности. Он, например, называет выродившимися субъектами и таких людей, относительно которых трудно доказать, что их уклонение от нормального типа вызывается наследственностью[834].
Отсутствие генеалогической диахронии в выдвинутой Нордау концепции превращает вырождение в синоним девиации вообще, в причину и вместе с тем следствие культурно-медицинского декаданса, в универсальный научно-герменевтический инструмент, позволяющий интерпретировать культурную семантику fin de siècle. Прогрессирующий характер дегенерации смещается при этом с генеалогического уровня на цивилизационный.
Если во Франции и в Германии растяжение понятия вырождения, предпринятое Нордау, маркирует кульминацию процесса, уходящего корнями в соответствующую медицинскую концепцию, то русская рецепция «Вырождения» хронологически совпадает с почти непосредственным переносом медицинского понятия в культурный дискурс. Вместе с тем Нордау утверждает слияние вырождения и литературы (понимая его в отрицательном ключе), играющее важнейшую роль и в русском символизме, который зарождается в те же годы[835], однако знаменующее собой разрыв с натуралистической традицией романа о вырождении[836]. Как убедительно показала Ольга Матич, русская специфика литературного соединения дегенерации с декадансом состоит в «оксюморонном» и «утопическом» искусстве жизни, которое предполагает эротическую воздержанность, призванную преодолеть биологический момент упадка[837]