. Превращаясь в составляющую искусства жизни, практикуемого русскими символистами, концепция вырождения утрачивает свой нарративный потенциал, возможность переноса изначальной повествовательной схемы на литературные структуры[838]. Ярким примером служит неудавшаяся попытка А. А. Блока создать собственных «Ругон-Маккаров» в незавершенной поэме «Возмездие» (1910–1921)[839]. Похожая участь постигла и неосуществленный план Ф. К. Сологуба написать семейную эпопею под названием «Ночные росы» (1880) по образцу экспериментального романа Золя[840].
Символистской линии развития российского дискурса о вырождении в дальнейшем не уделяется внимания, поскольку это не та область, где в 1890‐х годах происходит слияние обеих концепций дегенерации, научной и литературной. Объясняется это не только и не столько вышеописанной утратой повествовательной модели Мореля – Золя, характерной для натурализма, сколько тем обстоятельством, что символизм, с его эстетизацией упадка, девиации и психических отклонений, отдаляется от современного ему биомедицинского дискурса о вырождении, который объединяется с другими биологическими концепциями: с криминально-антропологической теорий атавизма и с дарвинистской «борьбой за существование». Так возникают новые повествовательные модели вырождения, общие для научного дискурса, с одной стороны, и произведений натурализма и позднего реализма – с другой, как будет подробно показано в частях VI и VII этой книги.
VI. Атавизм и преступность. Криминально-антропологические нарративы о вырождении
В 1899 году Чезаре Ломброзо, основоположник снискавшей международное признание итальянской школы криминальной антропологии, рассуждает в письме к Эмилю Золя об определенном сходстве своей «судьбы» с творческой биографией адресата: оба сначала прославились в России, тогда как на родине их долгое время «презирали»[841]. Действительно, в России спорная теория Ломброзо об атавистической природе преступности и о существовании «прирожденных преступников» (criminali nati) приобрела популярность гораздо раньше, чем в Европе. Первые русские журнальные статьи и монографии, посвященные подробному и, как правило, одобрительному изложению и обсуждению идей Ломброзо, появляются уже в конце 1870‐х годов, т. е. спустя всего несколько лет после выхода первого итальянского издания «Преступного человека» («L’uomo delinquente», 1876) – opus magnum итальянского психиатра[842]. Это не ускользнуло от внимания представителей итальянской «позитивной школы криминологии» (scuola criminale positiva). Так, в статье Рафаэле Гарофало, напечатанной в 1884 году на страницах издаваемого Ломброзо журнала «Архив психиатрии, уголовного права и криминальной антропологии» («Archivio di psichiatria, scienze penali ed antropologia criminale»), возникновение русской позитивной школы криминологии объясняется влиянием итальянской криминальной антропологии[843]. При этом автор, невзирая на явную осведомленность в вопросе, обходит молчанием громкие критические голоса, в частности авторитетного криминолога Н. С. Таганцева[844].
В августе 1897 года Ломброзо смог лично удостовериться в своей популярности среди российских коллег, приняв участие в московском Международном съезде врачей: многочисленные последователи оказали итальянскому психиатру восторженный прием. Находясь в Москве, Ломброзо принял спонтанное решение посетить Л. Н. Толстого и не без труда добился полицейского разрешения на поездку в Ясную Поляну[845]. Ученый хотел не только познакомиться с великим русским писателем, но и – прежде всего – проверить свою идею взаимосвязи гениальности и вырождения на «живом объекте»[846]. Ломброзо с самого начала отводил Толстому важную роль в своем труде «Гениальность и помешательство» («Genio e follia»), или «Гениальный человек» («L’uomo di genio»), с 1864 по 1894 год выдержавшему шесть изданий и получившему широкий отклик в России[847]. Недаром портрет Толстого был помещен на обложках шестого итальянского издания «Гениального человека» (1894) и сборника статей «Вырождение и гений» («Entartung und Genie», 1894) под редакцией Ганса Куреллы: русский писатель воплощал собой парадоксальную связь между «двумя на первый взгляд несовместимыми понятиями»[848]. Ломброзо рассчитывал de visu подтвердить, а также расширить новыми наблюдениями перечень стигматов вырождения, которые находил у Толстого: в частности, «общее телосложение, характерное при кретинизме», «глубокие скорбные морщины», «навязчивое мудрствование и нерешительность»[849].
На протяжении этого визита, не обошедшегося без комических инцидентов[850], Ломброзо и Толстой беседовали о природе преступления и о законности наказания, отстаивая диаметрально противоположные точки зрения. Ломброзо объяснял, что преступник имеет биологические отклонения от нормы и, ввиду наследственности и влияния среды, не может в полной мере отвечать за свои поступки, а цивилизованное общество вправе защищать себя от прирожденного преступника. Однако Толстой «оставался глухим ко всем этим доводам, насупливал свои страшные брови, метал ‹…› грозные молнии из своих глубоко сидящих глаз и наконец произнес: „Все это бред! Всякое наказание преступно!“»[851] Спустя некоторое время Ломброзо переживет жестокое разочарование, читая роман Толстого «Воскресение» (1899), в котором открыто оспариваются любые научные теории, включая эксплицитно упомянутую криминальную антропологию Ломброзо (гл. VI.2). Последнему оставалось с сожалением констатировать, что он «напрасно надрывал свои легкие» в беседе с Толстым[852]. Писатель же удостоил визит итальянского психиатра лишь краткой иронической записью в дневнике: «Был Ломброзо, ограниченный наивный старичок»[853].
Поездку Ломброзо в Россию можно интерпретировать как символ тех противоречий, которые, на первый взгляд, наблюдаются между рецепцией его идей в русской литературе, с одной стороны, и в русской науке – с другой. Теплый прием, оказанный иностранному гостю на московском съезде врачей, свидетельствует о раннем и глубоком восприятии криминальной антропологии российскими учеными, особенно судебными психиатрами. Как и во Франции и в немецкоязычном пространстве, в России концепцию атавизма и врожденных преступных наклонностей объединили с теорией вырождения. Такие психиатры, как П. И. Ковалевский и В. Ф. Чиж, или криминологи, как Д. А. Дриль и Р. Р. Минцлов, рассматривали фигуру преступника с медицинской точки зрения, объясняя его ненормальное социальное поведение дегенеративными нарушениями развития[854].
Напротив, в неудачной встрече Толстого с Ломброзо, в их неспособности понять друг друга можно усмотреть подтверждение нередко постулируемой несовместимости представлений о преступности и преступнике, преобладавших в русской литературе конца XIX века, с криминально-антропологическими и биологическими концепциями. В литературе преступник чаще воспринимается как человек скорее нравственно «падший», нежели биологически «неполноценный»[855], скорее «несчастный», нежели психопат[856]. Так, в статье «Среда» (1873) Ф. М. Достоевский подчеркивает: русский народ потому называет преступника «несчастным», что видит в нем проявления собственной несовершенной человеческой природы и испытывает к нему сострадание[857]. Эту концепцию писатель воплощает, в частности, в романе «Преступление и наказание» (1866), где Раскольников являет собой своеобразную «квинтэссенцию несчастного человека»[858]. Как правило, в мелодраматических нарративах ранней русской криминальной литературы, с ее сочувственным отношением к нарушителям закона, отсутствует та ясная концептуализация преступника как воплощения атавистического зла, которая выступает художественным структурным элементом таких произведений, как «Человек-зверь» («La bête humaine», 1890) Э. Золя, «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» («The Strange Case of Dr. Jekyll and Mr. Hyde», 1886) Р. Л. Стивенсона и «Дракула» («Dracula», 1897) Б. Стокера[859]. По утверждению Луизы Макрейнольдс, смена парадигмы в русских повествовательных моделях преступности происходит лишь с наступлением нового столетия, когда на смену нравоучительной криминальной литературе конца XIX века приходит детективный роман американского типа, где основное внимание уделяется напряженности действия, а изображение преступлений и преступников перекликается с образами зла в литературе ужасов, нередко отсылая к ломброзианской концепции прирожденного преступника[860].
В части VI этой книги оспаривается такой схематичный взгляд на несоответствие двух российских дискурсов 1880–1890‐х годов, научного и литературного, в вопросе о криминально-антропологических концептах и предлагается другой угол зрения, позволяющий выявить тесное взаимодействие науки и литературы в исследуемой области. Основная задача заключается в том, чтобы рассмотреть концепции атавизма и врожденных преступных наклонностей в сложной взаимосвязи с теорией вырождения, а также представить повествовательность как эпистемологический мост между научным и литературным дискурсами в соответствии с главной идеей книги.