не позволяла ему даже отчасти подкрепить свои гипотезы эмпирическими доказательствами, в чем его не раз упрекали критики[879]. Поэтому числа, таблицы и статистические данные, которым в работах ученого отводится значительное место, функционируют скорее как «наглядные свидетельства»: «Черепные аномалии важны были не по причине непременного наличия их у преступников, а из‐за предоставляемой ими возможности установить связь между преступностью, с одной стороны, и дикой природой хищников и плотоядных растений – с другой»[880]. Визуальное соответствие эмпирическим данным как «самоочевидным доказательствам» составили знаменитые портреты преступников, помещенные в книге Ломброзо и призванные обеспечить видимость зла в лучших традициях физиогномики[881].
Необходимость опытной проверки своих идей, резко критикуемых международным профессиональным сообществом, заставила Ломброзо ввести в теорию атавизма категории дифференциации и не только представить преступника в качестве самодостаточной монады, но и поместить его в контекст причинно-следственных связей[882]. В третьем издании своей работы (1884) Ломброзо ограничивает проявления атавизма фигурой прирожденного преступника и вводит другие классы, в частности случайных и привычных преступников, чтобы принять во внимание и внешние факторы преступности, подчеркиваемые его учеником Энрико Ферри[883]. Вместе с тем Ломброзо обращается к патологическому началу с целью дать атавистическому регрессу убедительное медицинское объяснение, а также говорит о «задержках развития» (arresti di sviluppo) на основании теории рекапитуляции, которую, в отличие от Эрнста Геккеля, интерпретирует не с морфологической, а с социокультурной точки зрения[884]. Задержки развития Ломброзо считает наследственно обусловленными проявлениями дегенерации[885]. В ломброзианском истолковании, отличном от психиатрических взглядов того времени, вырождение рассматривается как регресс, обнажающий первоначальную, «первобытную» человеческую природу. Преступники – это «ущербные цивилизованные люди», неспособные преодолеть более раннюю стадию филогенеза, на которой преступность была явлением естественным[886].
Такая этиология преступности обнаруживает типичное для Ломброзо редукционистское качество. Постулат о задержках развития позволяет отождествить преступные наклонности с «нравственным помешательством» (moral insanity), так как отсутствие способности к моральному суждению якобы типично для ранних этапов фило– и онтогенеза[887]. Редукционистская мысль Ломброзо, которая уничтожает любые различия, сводя их к одному и тому же феномену, особенно ярко проявляется начиная с четвертого издания «Преступного человека», где новым столпом концепции становится эпилепсия, или «эпилептоидное состояние»:
Подобно тому как нравственное помешательство сливается со своей высшей ступенью – врожденной преступностью, так и в хронических припадках преступника-эпилептика, острых или приглушенных, выражается высшая степень нравственного помешательства; в относительно спокойные периоды обе формы проявляются одинаково. А так как две вещи, которые тождественны третьей, тождественны между собой, то прирожденная преступность и моральное помешательство – это, бесспорно, не что иное, как разновидности эпилепсии[888].
Этот псевдосиллогизм, призванный установить логическую связь между преступностью, нравственным помешательством и эпилепсией, не маскирует, а лишь сильнее подчеркивает редукционистскую суть ломброзианства. Центростремительный характер отождествления по аналогии противостоит центробежным силам, рождающимся вследствие введения дифференцирующих категорий в изначальную концепцию атавизма[889]. «Бесструктурная структура» криминальной антропологии Ломброзо – результат постоянных (и неизменно провальных) попыток логически обосновать умозаключения по аналогии, от которых ученый не может и не хочет отказаться.
Такая динамика «Преступного человека», с научной точки зрения шизофреническая, обнажает истинную суть учения Ломброзо, которую Петер Штрассер относит к области мифологического мышления[890]. Редукционистское проведение аналогий, подрывающее любые критерии дифференциации, проистекает из «диктата тотальности», стремящегося утвердить мифологизированное представление о всецело «звериной» природе преступника[891]. Рассматривая прирожденного преступника как «дикаря, попавшего в наш цивилизованный мир»[892], Ломброзо моделирует мифологическую «тотальность», сохраняющую «символические отношения со всеми аспектами царства смятения, хаоса, зла, ночи»[893]. Вышеупомянутый подход к преступности как к естественному явлению подразумевает мифологизированную «этизацию» атавистического дикаря как воплощенного звериного начала, как проявления «природного демонизма, с самого начала пронизывающего, по мнению Ломброзо, любые проявления жизни»[894]. Таким образом, в глазах итальянского ученого преступность – это не только атавистический регресс к более ранней эволюционной стадии, но и «вторжение демонической природной стихии» в цивилизационный порядок[895].
Представление о чудовищной сущности прирожденного преступника отчетливо отразилось в ретроспективном описании «открытия» ученым атавизма при исследовании тела разбойника из Калабрии по фамилии Вилелла. Этот рассказ приводится во введении, написанном Ломброзо для английского издания книги его дочери Джины Ломброзо Ферреро «Criminal Man According to the Classification of Cesare Lombroso» (1911):
После его [Вилеллы] смерти, наступившей одним серым, холодным ноябрьским утром, мне было поручено провести аутопсию. Вскрыв череп, я обнаружил в затылочной части, точно на том месте, где у нормального черепа имеется выступ, отчетливое углубление; я назвал его средней затылочной ямкой из‐за расположения точно посередине затылка, как у низших зверей, прежде всего грызунов. Как и в случае с животными, наличие этого углубления сопровождалось гипертрофией червя мозжечка, известного у птиц как средний мозжечок. Меня посетила не просто идея, но откровение. При виде того черепа мне, будто на просторной равнине, предстала, озаренная светом пламенеющих небес, природа преступника – атавистического существа, в котором воспроизведены свирепые инстинкты первобытного человечества и низших зверей. С анатомической точки зрения этим объяснялись громадные челюсти, высокие скулы, выступающие надбровные дуги, малочисленные линии на ладонях, огромный размер глазных орбит, оттопыренные или плотно прижатые уши, встречающиеся у преступников, дикарей и обезьян, нечувствительность к боли, чрезвычайная острота зрения, татуировки, чрезмерная леность, пристрастие к оргиям и непреодолимая жажда творить зло ради него самого, желание не только умертвить жертву, но и изуродовать труп, терзать его плоть и пить из него кровь[896].
Этот пассаж указывает (с почти избыточной отчетливостью) на мифопоэтическое измерение книги Ломброзо, черпающей тропы, риторические фигуры и повествовательные шаблоны из готической литературы и литературы ужасов[897]. Хрестоматийным примером такого «обмена образами и художественными приемами между криминологией и литературой»[898] выступает роман Б. Стокера «Дракула»: если Ломброзо описывает прирожденного преступника как вампира, то неудивительно, что граф Дракула изображается как прирожденный преступник, уничтожить которого удается лишь благодаря обращению к ломброзианской криминальной антропологии, позволяющей героям понять и спрогнозировать поведение графа[899].
Слияние концепций атавизма и вырождения – иными словами, аналогической и каузальной форм мышления – решающим образом повлияло на рассказ о преступности, ведущийся на стыке психиатрии и криминальной антропологии, о чем пойдет речь в дальнейшем. Особенно ярко мифопоэтическое измерение криминальной антропологии проявилось в жанре судебно-психиатрического анализа, в рамках которого идея преступности как атавистического зла внедряется в повествовательную схему вырождения.
Формирование концепций атавизма и врожденной преступности в российском криминологическом дискурсе 1880–1890‐х годов проходит под знаком общеевропейской бурной полемики между (французской) психиатрией и (итальянской) криминальной антропологией, развернувшейся, в частности, на международных криминально-антропологических конгрессах в Париже (1889), Брюсселе (1893) и Женеве (1896)[900]. В контексте общей «медикализации» социальных отклонений психиатрия и криминальная антропология соревнуются, начиная с 1870‐х годов, за преимущественное право интерпретации биомедицинской природы преступника[901]. Вопреки ломброзианскому представлению об особой, антропологически иной природе «преступника от рождения», которую Ломброзо строго отделял от безумия