Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века — страница 55 из 88

[986], чьи жизненные истории отличаются «бесцветностью и бедностью содержания»[987]. Ввиду своей «нормальной» заурядности чеховский преступник – это преступник «по приобретенной привычке». Хотя писатель рассуждает о вырождении сахалинских ссыльных в совершенно дарвинистских категориях (гл. VII.3), его оценка не обусловлена проведением антропологического или биомедицинского различия между «нормальным» законопослушным человеком и «ненормальным» преступником.

Впрочем, отсутствие в русской литературе 1880–1890‐х годов непосредственно очевидных нарративов о вырождении, отмеченных влиянием криминальной антропологии, не означает, что нарративы эти составляют исключительную «привилегию» научного дискурса эпохи. Однако в русской литературе они в первую очередь тесно связаны с судебной психиатрией; при этом формируется двойная герменевтическая рамка. Такие врачи, как П. И. Ковалевский и В. Ф. Чиж, в своих судебно-медицинских анализах рассказывающие о связи атавизма и вырождения (гл. VI.1), истолковывают художественные произведения как «судебно-психиатрические случаи», иными словами, клинические описания, служащие подтверждению научных взглядов самих интерпретаторов. Изданные на рубеже веков «литературно-аналитические» работы Чижа и Ковалевского опрокидывают герменевтическое соотношение русской литературы и психиатрии. В конце XIX столетия первая, «усадив» последнюю на «скамью подсудимых», путем иронии, карнавализации и «нормализации» показывала практическую и научную несостоятельность воспринятых судебными психиатрами криминально-антропологических идей; ниже это показано на материале «Братьев Карамазовых» (1879–1880) Ф. М. Достоевского, «Воскресения» (1899) Л. Н. Толстого, а также криминальных произведений А. И. Свирского и В. М. Дорошевича. Вместе с тем русская литература активно моделирует атавистическую ненормальность преступников, изображая московские и петербургские трущобы как девиационные гетеротопии преступности, что будет видно из анализа трущобных очерков В. В. Крестовского, В. А. Гиляровского и А. И. Свирского.

«Прирожденные преступники» русской литературы глазами психиатров

Нет ничего удивительного в том, что наиболее пылкими поборниками криминально-антропологического прочтения русской литературы выступили в конце XIX века судебные психиатры. Как уже неоднократно говорилось (гл. IV.1, IV.2 и VI.1), в своем стремлении добиться научной убедительности русская психиатрия нередко обращается к нарративным возможностям теорий вырождения и атавизма. Анализ частных случаев выступает жанром, позволяющим в полной мере раскрыть повествовательный потенциал указанных концепций. Вместе с тем русские психиатры используют авторитет литературных произведений и писателей для легитимации своих исследований, формально и эпистемологически сближая художественную словесность с (судебно-)психиатрическими анализами или исходя из функциональной равносильности обоих типов текстов. В России связь между (уголовной) литературой и судебной психиатрией опять-таки устанавливают Чиж и Ковалевский, излагая, с одной стороны, криминально-антропологические варианты нарратива о вырождении в рамках психиатрических анализов (гл. VI.1) и, с другой стороны, интерпретируя канонические тексты русской литературы как «фикциональные версии» таких анализов. В деятельности обоих психиатров повествование тесно взаимодействует с интерпретацией.

В контексте распространенной практики рассматривать судебно-психиатрические теории на примере художественных текстов и вымышленных персонажей, характерной как для российской, так и для западноевропейской психиатрии[988], особое место принадлежит пространному исследованию Чижа о Достоевском как о «криминологе»[989]. За почти двадцать лет, прошедшие после выхода работы Чижа о Достоевском как о «психопатологе»[990], русский писатель успел стать общеевропейским авторитетом в вопросах криминологии и криминальной антропологии. Так, сам Ломброзо подчеркивает, что «описания» преступников у Достоевского, особенно преступников политических, до того «точны», что могут служить «контрольной проверкой» для «подтверждения» криминально-антропологических «открытий», поскольку происходят из «другого источника», отличного от материала криминальной антропологии[991]. Чиж указывает на интерес итальянских криминологов к Достоевскому в самом начале своей работы, повторяя их мнение, что писатель художественно предвосхитил открытия криминальной антропологии:

Ни один художник не описал так правдиво, так полно преступников, как Достоевский. Он дал удивительно проникновенное изображение преступников по натуре, случайного преступника, преступников по страсти, душевнобольных преступников, следовательно, на несколько десятилетий ранее, чем это сделали криминологи. Заслуги Достоевского в этом отношении были не оценены по достоинству, и только Ломброзо и его последователи обратили должное внимание на эту сторону творчества нашего гениального романиста. Представители этой школы усердно изучают Достоевского и охотно в своих суждениях о преступниках ссылаются на авторитет Достоевского[992].

Двойная апелляция к Достоевскому и Ломброзо в самом начале исследования призвана легитимировать последующие герменевтические наблюдения Чижа путем создания двойной рамки, функционирующей по круговому принципу. Авторитет отца криминальной антропологии, обнаружившего в произведениях Достоевского подтверждение своей теории, обеспечивает правомочность похожих выводов самого Чижа, который – в полном соответствии с теорией Ломброзо – находит в творчестве Достоевского явное предвосхищение идей криминальной антропологии. При этом Чиж противопоставляет «научное достижение» Достоевского «неправильному» изображению убийства в состоянии аффекта в «Крейцеровой сонате» (1890) Л. Н. Толстого[993], тем самым делая полемический выпад в сторону последнего, который двумя годами ранее резко раскритиковал криминальную антропологию в своем последнем романе «Воскресение» (см. выше).

Как и в первой работе о Достоевском, Чиж рассматривает образы литературных героев в качестве эмпирико-документальных портретов патологических преступников, игнорируя онтологические, эстетические и семантические различия между «подлинными» фактами и художественным вымыслом. Герменевтический подход Чижа заключается главным образом в изъятии цитат Достоевского из контекста и придании им нового смысла, так что они подкрепляют поразительные выводы, диаметрально противоположные поэтологическим принципам и эстетико-философским убеждениям самого писателя.

Так, в «Записках из Мертвого дома» Чиж обнаруживает многократное и очевидное изображение фундаментальной антропологической разницы между «преступным человеком» и нормальными, «честными людьми»[994]. В его интерпретации все каторжане оказываются «преступниками по натуре» или «врожденными преступниками»[995], причем термины эти Чиж употребляет как простые синонимы «преступников» и «арестантов». Схематичное стремление интерпретатора находить в разных произведениях Достоевского один и тот же конкретный преступный тип превращает «Мертвый дом» в гетеротопию антропологической девиации, призванную опровергать любые теории о социальных истоках преступности[996].

Почти фантасмагорический характер «подкрепленных» цитатами доводов Чижа в пользу наличия в «Записках из Мертвого дома» прямо-таки образцовых портретов прирожденных преступников становится очевидным, если рассматривать эти аргументы на фоне известного отношения Достоевского к преступности и преступникам. Чиж придерживается противоположных взглядов, соответствующих скорее ломброзианской мифопоэтической семантике criminale nato (гл. VI.1). Так, «преступные люди никогда не раскаиваются в совершенных преступлениях, не имеют угрызений совести»[997], а также испытывают атавистическую «ненависть к работе», сближающую их с «дикарями»[998]. При этом интересна та роль, которую Чиж отводит в своей аргументации самому Достоевскому. Писатель выступает воплощением «нравственного прекрасного»[999] и, следовательно, исключением из тезиса о преступной натуре всех арестантов, не получающим, однако, юридического обоснования. Это «нравственное прекрасное» служит мерилом нравственной испорченности преступников, так как если бы каторжане были в состоянии разглядеть моральную красоту Достоевского, то он, по мнению Чижа, непременно оказал бы на них «громадное благодетельное влияние»[1000]. Однако тот факт, что даже Достоевский не сумел повлиять на прирожденных преступников, ясно доказывает всю сомнительность «возможности нравственного воздействия и, следовательно, исправления преступника по натуре»[1001]. Как видно из этого примера, рассуждения Чижа о Достоевском как о криминологе подчас выходят за рамки герменевтически допустимого, переходя в своеобразную криминально-антропологическую самопародию: несоответствие эстетического содержания произведений писателя ломброзианской идеологии, навязываемой им Чижом, рождает интерпретационную какофонию, которая помимо авторской воли подчеркивает абсурдные с научной точки зрения моменты криминальной антропологии.