[1058]. Биомедицинский взгляд Михневича на «патологии организма» большого города[1059] сосредоточен прежде всего на «преступном мире»[1060] как наиболее заметной «аномалии», которая «разлагает» общественный организм, обнаруживая проявления атавистического регресса[1061].
Впрочем, (популярно-)научное качество такого рода «социологических» исследований, посвященных социальному дну обеих столиц Российской империи, не следует переоценивать, поскольку в этих работах инсценируется такое же «вуайеристское», охочее до сенсаций и глубоко литературное наблюдение за жизнью трущоб, что и в художественно-документальной очерковой литературе того времени, например в «Трущобных людях» (1887) В. А. Гиляровского и «Мире трущобном» (1898) А. И. Свирского. Как известно, литературное освоение городского дна восходит к натуральной школе 1840‐х годов, особенно к изданному Н. А. Некрасовым сборнику «Физиология Петербурга» (1845), в котором читателю предлагается типизирующее описание городской повседневной жизни в стиле «сентиментального натурализма», отсылающее к французской école physiologique[1062]. Другие физиологические тексты эпохи, такие как «Петербург днем и ночью» (1845–1846) Е. П. Ковалевского, принадлежат к традиции приключенческой литературы и экзотики социального дна, которую заложил Эжен Сю своим романом «Парижские тайны» («Mystères de Paris», 1843). В 1860‐х годах эту линию продолжил В. В. Крестовский, чей роман «Петербургские трущобы (книга о сытых и голодных)» (1867), в свое время чрезвычайно популярный, стал связующим звеном между городской физиологической литературой 1840‐х и трущобной литературой 1880–1890‐х годов[1063].
Жанрообразующую для позднейшей трущобной литературы роль сыграло изображение Крестовским петербургского дна как девиационной гетеротопии, отмеченного атавистическими признаками пространства ненормальности, чей замкнутый характер обозначен автором уже в предисловии при помощи хронотопа порога[1064]. Крестовский описывает инцидент, невольным свидетелем которого стал: вблизи Сенного рынка проститутки спасли товарку, которую прямо на улице избивал мужчина. Движимый любопытством автор следует за ними в притон, таким образом переступая порог чужого, отвратительного и вместе с тем завораживающего мира:
Все это показалось мне дико и ново. Что это за жизнь, что за нравы, какие это женщины, какие это люди? Я решился переступить порог того гнилого, безобразного приюта, где прозябали в чисто животном состоянии эти жалкие, всеми обиженные, всеми отверженные создания. Там шла отвратительная оргия[1065].
Как и у Сю в «Парижских тайнах», действие «Петербургских трущоб» представляет собой плотное переплетение сюжетных линий, полное многочисленных персонажей, главных и второстепенных, и неожиданных поворотов, которые связывают высший класс петербургского общества («сытых») с нижним, трущобным («голодными»). Основным местом романного действия, состоящего из интриг, преступлений и любовных историй, служат трущобы близ Сенной площади, прежде всего так называемая Вяземская лавра, трущобный комплекс из тринадцати сообщающихся между собой зданий и ряда внутренних дворов, население которого подчас доходило до 10 000 человек[1066]. Переодевшись нищим, Крестовский в сопровождении известного писателя Николая Лескова и квартального надзирателя Ивана Путилина – впоследствии легендарного начальника петербургской сыскной полиции, который на рубеже веков станет героем многочисленных уголовных романов и прославится как «русский Шерлок Холмс» (см. выше), – предпринимал «экспедиции» в притоны и ночлежки этого деклассированного мира, а также изучал его арго и обычаи на основе полицейских протоколов[1067].
В главах 38 и 39 пятой части Крестовский прерывает захватывающее приключенческое повествование пространным описательным пассажем о Вяземской лавре, функционирующим как своего рода экскурсия по лабиринтам трущоб и снова начинающимся с хронотопа порога, отделяющего нормальную жизнь от другого, зловещего мира[1068]. Вяземская лавра служит пристанищем попрошаек, бродяг, мошенников, проституток, подделывателей документов, а также складом и жильем тряпичников; тут ютятся пекарни, притоны и «гусачные заведения», где вываривают туши животных. Опираясь на творчество Сю с его «страшной» экзотикой городского «одичания», Крестовский изображает петербургские трущобы как континуум пришедших в упадок пространств, полных грязи и нестерпимого смрада, и извилистых внутренних дворов, где громоздятся груды мусора, ветхого тряпья и мясных отбросов. Обитатели лавры тоже принадлежат к этому континууму отвратительного, воплощая собой моральное и физическое вырождение города и, таким образом, выступая метонимией этого грязного и зловонного пространства. Преступность составляет органичную часть этого мира девиации, таящего в себе опасный для цивилизации потенциал насилия, который раскрывается в шокирующих сценах, свидетельствующих о нравственной деградации. Так, новорожденному младенцу наносят тяжелые увечья, в конечном счете ведущие к смерти, руководствуясь извращенным стремлением сделать из него более удачливого попрошайку.
Сенсационное изображение петербургских трущоб как пространств атавистического регресса и морального вырождения[1069] смягчается у Крестовского типичными для большей части русской интеллигенции конца XIX века рассуждениями о том, что в действительности обитатели трущоб – это жертвы общества или несправедливых социальных условий. Вместе с тем, однако, Крестовский допускает, что ненормальность некоторых трущобных жителей стала результатом врожденных отклонений, социальной патологии:
‹…› большая часть воров, мошенников, бродяг – не что иное, как невольные жертвы социальных условий. ‹…› Люди, прежде чем быть скверными, бывают голодными. Те же, которых скверность является сама по себе, прежде голода и не побуждаемая особенными, тяжелыми условиями жизни, составляют ненормальную сторону человечества, явление печальное и как бы болезненное[1070].
Это колебание между сентиментальностью и жаждой сенсаций, гуманизмом и биомедицинским подходом усиливается в трущобной литературе 1880–1890‐х годов. В творчестве Владимира Гиляровского, журналиста и автора сборника «Трущобные люди», тираж которого был уничтожен цензурой в 1887 году[1071], гетеротопией вырождения и атавизма выступает бедняцкий квартал в районе Хитрова рынка в Москве. Во многих документальных очерках Гиляровского трущобы изображаются как замкнутые пространства преступности, девиации и социально-биологического регресса. Кроме того, Гиляровский тоже устанавливает синтагматическое и парадигматическое отношение между трущобами и городскими клоаками. Так, очерк «Полчаса в катакомбах» рассказывает об «экспедиции» в подземный канал, где течет загрязненная река Неглинка; этот спуск обнаруживает явную аналогию с «экспедициями» в трущобный мир социального дна, описанными в других очерках[1072]. «Арестованная в подземной темнице»[1073] и превращенная в клоаку Неглинка символизирует человеческие «отбросы» трущоб, которые недаром больше всех страдают от разливов реки.
Радикализируя начатую Крестовским традицию трущобной литературы, Гиляровский рисует картину примитивного «антимира», в котором преступность – явление нормальное. Регрессивное вырождение пространства и людей подчеркивается отождествлением трущобной жизни с одичанием. Тем отчетливее проступает притягательность этой антропологической ненормальности для «цивилизованного» читателя. Так, в рассказе «В глухую»[1074] говорится:
Страшное время – полночь в дебрях леса. Несравненно ужаснее и отвратительнее полночь в трущобах большого города, в трущобах блестящей, многолюдной столицы. И чем богаче, обширнее столица, тем ужаснее трущобы… ‹…› Притон трущобного люда, потерявшего обличье человеческое, – в заброшенных подвалах, в развалинах, подземельях. Здесь крайняя степень падения, падения безвозвратного. Люди эти, как и лесные хищники, боятся света, не показываются днем, а выползают ночью из нор своих. Полночь – их время. В полночь они заботятся о будущей ночи, в полночь они устраивают свои ужасные оргии ‹…›[1075].
Большинство очерков Гиляровского устроены согласно сенсационному принципу авантюрного нарратива. Наблюдатель из цивилизованного мира – нередко нарратор от первого лица, призванный гарантировать «достоверность» описываемого, зачастую журналист – отправляется в опасный мир трущоб, пересекая семиотическую запретительную границу между нормальным и патологическим, за что подчас расплачивается жизнью[1076]. Сюжет, требующий маркирования радикально иной природы запретного пространства, располагает к заимствованию элементов криминальной антропологии. Обитатели трущоб нередко предстают дегуманизированной и обезличенной опасной массой, чья «естественная» склонность к преступлению обусловлена причинами не только и не столько биологическими или социальными, сколько пространственными. Жизнь этих людей проходит в трактирах Хитрова рынка, носящих названия «Каторга» и «Сибирь». В рассказе «Каторга» эти притоны выступают более мелкими девиационными гетеротопиями преступности в рамках большой гетеротопии трущоб