[1377]. Эзрар ставит это своей касте в заслугу: «‹…› население сильно поредело, и не будь нас, человечество, по крайне мере арийская раса несомненно бы погибла»[1378]. Драматическим апогеем апокалиптического изображения гибели прежних людей, во многом напоминающего «Последнее самоубийство» (1844) Владимира Одоевского и сочинения Томаса Мальтуса[1379], становится еврейское «нашествие»:
Выползли тогда, как клопы из своих щелей, прежние ростовщики и развратители рода человеческого – жиды, и ко всеобщему удивлению нагруженные мешками золота, которое они на всякий случай своевременно припрятали, если не для себя, то для своих потомков[1380].
«Рай земной», который из‐за этого и других подобных пассажей никак нельзя назвать приятным чтением, составляет важный этап в развитии русских нарративов о вырождении по той причине, что в этом тексте соединились несколько повествовательных линий, восходящих к концу XIX века и описанных в настоящем исследовании. Евгеническое (кошмарное) видение Мережковского выступает своего рода шоковой терапией, «исцеляющей» общую нервозность XIX столетия, которая рассматривалась как причина и вместе с тем как проявление дегенерации или ее симптом (гл. IV). Так, свойственное XIX веку представление о любви Эзрар называет «болезненным, истеричным, соответствовавшим общей болезненности ‹…› нервного века»[1381]. Рассказчик тоже признает, что его современники живут в постоянном нервном напряжении, и говорит, словно цитируя Р. фон Крафт-Эбинга или П. И. Ковалевского (гл. IV.1): «Наша шумная, суетливая и хлопотливая жизнь, где все от мала до велика надрывались и переутомлялись, толкаясь и давя друг друга, представляется мне теперь чем-то уродливым и безобразным»[1382]. Усиливающиеся процессы усложнения и специализации жизни, а также погоня за прогрессом приводят, как видно из ретроспективного рассказа Эзрара, к полному вырождению человека как вида. В ответ тайный союз «лучших представителей человечества» выдвигает своеобразную программу «перезапуска», основанную на пасторальном принципе упрощения жизни.
Воинствующий антимодернизм Мережковского радикализирует аналогичные тенденции, присутствующие в российском дискурсе культурного пессимизма конца XIX века (гл. IV.1). Представители этого дискурса неоднократно ставили России диагноз коллективного вырождения, а также утверждали, предвосхищая появление евгеники, необходимость корректировки антиселективных явлений (гл. VII.1). Расово-гигиенические и антисемитские составляющие евгенической программы Мережковского соответствуют похожим тенденциям, которые обозначились в национально-консервативном крыле российской психиатрии, представленном прежде всего именами И. А. Сикорского, В. Ф. Чижа и П. И. Ковалевского: недаром двое последних принадлежат к числу героев этой книги (гл. IV.1, IV.2, VI.1, VI.2, VIII.1). На рубеже XIX–XX веков все эти авторы отстаивали и пропагандировали указанные тенденции в многочисленных сочинениях, часть которых носит научно-популярный характер[1383].
Предложенное Мережковским «решение» проблемы вырождения, однако, выходит далеко за рамки евгенических представлений конца XIX столетия. Решение это заключается в тотальном биополитическом подходе к «раю земному», предполагающем строгий контроль и регуляцию размножения; Эзрар подчеркивает, что в этом «залог счастья и благополучия рода человеческого»[1384]. Так, люди-дети носят «привешенную к руке золотую пластинку» с записанными на ней наследственными характеристиками. Это позволяет тщательно отбирать «производителей» в строгом соответствии с законами наследственности, которые к XXVII веку уже полностью изучены[1385]. В этом отношении футурологическая утопия Мережковского отчасти предвосхищает последующее развитие науки, которое в 1920‐х годах приведет к возникновению советской евгеники[1386]. Почву же для подобных тенденций подготовила российская психиатрия конца царской эпохи (Т. И. Юдин и др.), в 1900–1910‐х годах по-своему переосмыслявшая теорию вырождения[1387].
Подобно роману о вырождении рубежа 1870–1880‐х годов, «антиутопическая утопия» Мережковского тоже являет собой пример художественного изложения биомедицинских концепций, которые лишь спустя несколько лет станут предметом научных дисциплин, в данном случае евгеники. Впрочем, положительное отношение Мережковского к селекции человека не получает развития в позднейших фантазиях на тему евгеники, созданных в 1920‐х годах и проникнутых скорее пародийно-сатирическим духом, о чем свидетельствуют такие тексты, как «Собачье сердце» М. А. Булгакова (1925)[1388], «Человек-амфибия» (1928) А. Р. Беляева[1389], а также «Хочу ребенка» (1926) С. М. Третьякова[1390]. «Рай земной» можно скорее отнести к контексту тех проникнутых бредом величия биополитических утопий, которые пропагандировались в России начала XX века в целях создания «нового человечества»[1391].
Радикальные евгенические идеи, высказанные К. С. Мережковским в «Рае земном», отражают среди прочего характерное для русской культуры 1900–1910‐х годов заострение проблемы вырождения. Это явление хорошо освещено в исследовательской литературе благодаря новейшим работам по истории науки и дискурса, в которых рассматриваются биомедицинские концепции конца царской эпохи[1392]. Неоднократно затрагивался и вопрос о том, как это заострение повлияло на нарратив о дегенерации в литературе того времени, в которой наблюдается аналогичное заострение нарративных моделей, сложившихся в 1880–1890‐х годах. Так, представление о всеобъемлющей социальной аномии, ставящее во главу угла понятие преступности и преобладающее в политическом дискурсе последних лет существования Российской империи[1393], приводит к заметному распространению криминально-антропологических нарративов о вырождении (гл. VI) не только в сфере криминологии, но и в беллетристике, в частности в уголовном романе[1394] и трущобной литературе[1395] (гл. VI.2).
Напротив, значение романа о вырождении – этой первоначальной формы, которую концепция вырождения принимает в художественной словесности (гл. II–IV), – для русской литературы 1900–1910‐х годов остается почти не изученным. Между тем эта романная разновидность переживает новый расцвет в традиции постреализма, в которую выливается роман о вырождении 1880–1890‐х годов[1396]. Соответствующую литературную линию продолжает не столько символистский роман Федора Сологуба «Мелкий бес» (1901), в котором, при всем художественном совершенстве изображения прогрессирующего психического распада, отсутствует повествовательная схема вырождения, сколько незавершенный цикл романов А. В. Амфитеатрова «Концы и начала» (1903–1910), где последовательно осуществляется золаистский литературный проект естественной и социальной истории конкретной эпохи[1397]. Как и у Золя, психическое, физическое и моральное вырождение одной семьи – угасающего знатного рода Арсеньевых – составляет макроструктурную символическую линию, объединяющую несколько романов цикла, в которых Амфитеатров с энциклопедической полнотой изображает жизнь русского общества 1880–1900‐х годов. Романное действие, проникнутое натуралистической концепцией социально-биологического детерминизма и нередко прерываемое пространными публицистическими пассажами, разворачивается в самых разных местах: от гостиных высшего общества до столичных бедняцких кварталов; от театров, ресторанов и универмагов до провинциальных фабрик и исправительных колоний. Среди действующих лиц встречаются такие исторические личности того времени, как С. Ю. Витте, Н. К. Михайловский, Г. В. Плеханов, А. П. Чехов и Ф. И. Шаляпин.
Новый расцвет романа о вырождении связан прежде всего с многочисленными семейными хрониками 1910‐х годов, значительная часть которых сегодня оказалась забыта[1398]. Так, И. А. Новиков в своей хронике «Между двух зорь (Дом Орембовских)» (1917) опирается на изображение гибели поместного дворянства у Салтыкова-Щедрина, также составляющее лейтмотив кристально ясной прозы И. А. Бунина того же времени, особенно повести «Суходол» (1912)[1399]. Роман И. С. Рукавишникова «Прóклятый род» (1911–1912), в котором экономическому упадку сопутствует биологический, наследует социальному роману Мамина-Сибиряка. Рукавишников изображает психофизическую и социальную деградацию одной поволжской купеческой династии при помощи классического золаистского нарратива о вырождении, позволяющего описать социально-биологически обусловленный дегенеративный процесс, охватывающий три поколения: от «железного старика» – семейного патриарха, нажившего состояние, – до его психически больных, ведущих декадентский образ жизни внуков. Тяготеющее над семьей «проклятие» не в последнюю очередь проявляется в том фаталистическом детерминизме, который пронизывает судьбу всех трех обреченных поколений и символом которого выступает «проклятый» унаследованный капитал. Обращаясь к натуралистической связке наследия, наследства и наследственности (гл. III.3), Рукавишников изображает отчаянные, заведомо провальные попытки младших поколений избавиться от биологического и экономического наследия, оставленного главой семьи.