в её любимый, рано или поздно вернётся.
Ночью, после ненасытных ласк, утомлённая Настя, положив голову на широкую грудь мужа, спросила вполголоса:
– Кузя тебе ничего не говорил?
– А должон был? – Иван, истосковавшийся по мягкому податливому, стремящемуся навстречу ласкам, телу жены, подумывал, не повторить ли всё, только что бывшее, и не уловил тревоги, проскользнувшей в её словах.
– Кузя хочет стать священником, – сказала Настя.
– Что?! Священником?!
Иван так резко приподнялся, что Настя упала поперёк его тела и смотрела на него испуганно снизу вверх. Свет ночника застрял в его рыжей бороде, как бы освещая её изнутри.
– Он же всё время просился в мою сотню! – уже спокойней, но всё-таки возбуждённо продолжал Иван. – Я ему сказал: вот будет девятнадцать – возьму. А он вишь куда нацелился – в священники! С чего вдруг?
Иван снова опустился на подушки, Настя легла рядом.
– Он повадился в церковь, к отцу Никодиму, в хоре у него поёт, – сказала она. – Такой голосистый! В епархиальную школу собрался, в Харбин.
– Такой бугаёк – и в попы! С ума сойти! Как же это я упустил?!
– Ты ж из похода – в поход! Это я виновата!
– Ты – баба, какой с тебя спрос? Дети сыты-здоровы, скотина накормлена, дома порядок – вот и весь ваш уклад. Ну, ещё за девками пригляд, чтоб раньше времени в подолé не принесли, а парни – под крылом отцовым. Поговорю завтра с ним.
– Ты уж, Ванечка, его не сильничай, – попросила Настя. – Норов у него ваш, саяпинский, – упёртый до невозможности! Не хочет он воевать – и не надо. Дед Кузьма воевал, Фёдор Кузьмич воевал, ты, вон, без глаза…
– Казак – человек военный, – жёстко сказал Иван. – Это не обсуждается. Не хочешь воевать – уходи из сословия!
– Ну, и чё? Паша вон вышел – так чё, от этого хужее стал? Еленка на него не надышится, а он на неё. Про детей и не говорю! Для семьи главное не война, а любовь.
– Ишь как разговорилась! – удивился Иван. – Тебе чё, любови не хватает?
– Мне – хватает, – с досадой сказала Настя. – Когда ты дома, рядом. А коли в походе – одни мечтания.
– У Еленки тоже одни мечтания, – язвительно отозвался Иван. – Пашки вечно дома нету.
Настя ничего на это не ответила. В рассветных сумерках видно было – отвернулась. Спать Ивану не хотелось – захотелось иного. Настя мгновенно откликнулась и всё, что было вначале, повторилось с большей страстью и наслаждением.
Уже совсем рассвело, когда они смогли оторваться друг от друга и теперь лежали на спине в полном изнеможении, глядя в голубоватый от рассеянного света потолок.
– Да чё я делать буду, ежели из казаков уйду? – неожиданно сказал Иван. – Мы – казаки городовые, на жалованье, у нас земли нету, чтобы пахать да семью обихаживать.
Настя не ответила. Иван повернул к ней голову:
– Ну, чё молчишь?
– Думаю, – коротко откликнулась она.
Что-то было – или показалось ему? – в её голосе необычное, Иван даже приподнялся на локте, чтобы заглянуть в её глаза, но Настя поняла его движение по-своему:
– Хватит, Ваня, хватит! Устала я.
– Да я не об том, – с досадой сказал он. – Чё удумала?
– А не поехать ли нам с Кузей в Харбин? Он будет в своей школе учиться, а мы на работу устроимся.
– На каку-таку работу?! Я ж ничё не умею, кроме как шашкой махать.
– На железке много работы. А тебе всё едино на тот берег уходить надобно. Ну и нам с тобою.
– На тот берег? С чего бы? Ты часом не рехнулась? Мы ж красных бьём в хвост и гриву!
– Скока у тебя в сотне казаков осталось?
Иван прикусил язык. Настя зацепила самое больное. Мало осталось, очень мало, так, чуть больше полусотни. И настроение у казаков паршивое, поговаривают об уходе. Даже Прохор Трофимов, его правая рука, хочет в станицу вернуться. И то сказать, ему ж за пятьдесят!
– Илюха Еленке говорил: партизаны объединяются, скоро японцев погонят, а белые сами побегут.
– Не мог Илюха такое говорить! – возмутился Иван. – Он же наш!
– Ну, этого я не знаю, наш он или не наш. Вставай и не забудь с Кузей поговорить.
– А чё с им говорить, коли ты в Харбин собралась?
– Я-то собралась, да ты покуда не собрался. А куды я без тебя?!
– А чё Еленка будет делать без жалованья моего? С такой-то оравой мелкоты! Ведь и наши Маша с Федей с ей останутся. Потом их, ясно дело, заберём, ежели сами устроимся. А до того?!
Настя вспыхнула. Как-то в пылу спора она совсем упустила из виду, что многие продукты они покупают на жалованье мужа; уйди он со службы – денег не будет, а на козе да курицах далеко не уедешь – детей-то кормить надобно каждый Божий день. Конечно, с огорода кой-какие запасы имеются – картоха там, капуста заквашена, свёкла с морковкой, – но без мяса да рыбы хотя бы в день воскресный не обойтись. Можно, вообще-то, поросёнка купить – их в избытке на рынок привозят из деревень, – но ведь и он кормов потребует – а где их взять?!
Эти мысли привели её в тихий ужас. Была у Насти заначка: с каждой Ивановой получки она откладывала сколько-то на «чёрный день». Скопилась толстенькая пачка иен, которыми Настя рассчитывала воспользоваться, если уговорит мужа уехать в Харбин. Теперь этими деньгами надо делиться: сама-то Елена как-нибудь перебилась бы, но дети – это святое. Все, не только Маша и Федя. Вон Елена и Никитку привечает, пуще сына родного.
– Ладно, – сказала Настя, – когда спонадобится, чё-нито придумаем.
Иван согласно кивнул. Он не стал говорить, что и сам подумывал уехать, хоть бы и в тот же Харбин. На железке, и верно, найдётся работа – взять ту же охрану. Надо бы в Харбин попервоначалу съездить, разузнать. Жаль, генерала Гернгросса уже нет, тятя как-то знакомил сына с Александром Алексеевичем – давненько это было, девятнадцать лет минуло. Впрочем, и охрана теперь не та, но всё едино, дело оружное, хорошо знакомое. Глядишь, и Кузя приспособится. Надо же придумать такое – в священники!
А сына Иван на откровенный разговор вызвал. Семнадцатилетний Кузьма ростом догнал отца, рыжиной тоже в него пошёл, а рассуждениями удивил: Иван в этом возрасте так говорить не умел.
– У тебя, тятя, душа израненная. Мне кажется, давно, и не только войной, что мировой, что этой, как пишут, гражданской. И смерть рòдных наших искромсала душу твою, как и мою. Боль я вижу в твоих глазах. Когда ты с матушкой, этой боли не видать, а как её рядом нет, взгляд у тебя меняется, ты как бы в себя уходишь. И мне хочется душу твою излечить, а это под силу лишь священнику…
У Ивана слёзы вскипели от этих проникновенных слов. Он слушал и не верил своим ушам: неужели это его сын?! С ума сойти!
Когда Кузьма закончил, Иван пересилил себя и сказал, глядя в его зелёные, как у Елены, глаза:
– Ты не знаешь, Кузя, а ведь у тебя есть старший брат.
По лицу сына пробежала тень, взгляд потемнел и посуровел:
– Матушка знает?
– Это случилось до неё. Я любил китайскую девушку, сестру дяди Сяосуна. Собирались пожениться. Но я ушёл в рейд на Харбин, а в Благовещенске случился погром, и вся её семья оказалась на другом берегу. Там и родился мальчик, его зовут Сяопин. Я его никогда не видел и не знаю, увижу ли когда-нибудь. И ты прав: душа болит! И об нём тож…
Иван непроизвольно всхлипнул. Кузя бросился к нему, обнял, прижал к себе, зашептал, поглаживая по спине:
– Мы найдём его, обязательно найдём. Я тебе обещаю. Успокойся, тятя, успокойся, всё будет хорошо.
22
У вокзальчика Забайкальска собрались все жители пристанционного посёлка. Первые ряды занимали казаки Даурского полка, в основном местные. Было холодно, шумно и невесело. На четвёртом пути стоял эшелон с канадскими солдатами. Прошлым вечером пьяная компания канадцев изнасиловала двух юных казачек, и теперь жаждущие мести казаки требовали справедливости. Канадские офицеры делали вид, что по-русски не понимают, а может, и впрямь не понимали. Казаки свирепели. Сотник, их командир, пытался урезонить подчинённых, но его увещевания лишь подливали масла в огонь. Кое-кто уже сбегал за карабинами. Запахло боестолкновением.
Сяосун и Павел стояли в толпе зевак, местных обывателей. Историю с изнасилованием они знали лучше других, сочувствовали казакам, но мысли их заняты были собственной проблемой: как добраться до Читы? Почти пятьсот километров, когда денег ни копейки – не шутка, даже при том бардаке, какой творится на железной дороге, что на Забайкальской, что на КВЖД. А там ещё почти шестьсот до Верхнеудинска, где обретается нужный человек, Александр Михайлыч Краснощёков.
Сяосун рассчитывал добраться до него прошлой весной, однако путешествие их затянулось почти на год. На станции Бухэду, куда их по указанию Лю Чжэня доставил китаец-возница, они попались на глаза военной полиции. Никакие ухищрения Сяосуна, вплоть до угрозы пожаловаться маршалу Чжан Цзолиню, не помогли: ему просто не поверили. Тогда он попытался организовать побег, но из-за хромоты Павла их быстро поймали и в результате посадили на полгода в тюрьму.
– Ещё хорошо отделались, – говорил, вздыхая, организатор. – По законам военного времени могли просто поставить к стенке. Прав, как всегда, Великий Учитель: хоть жизнь и не повязана бантиком, это все равно подарок.
В тюрьме у него на все случаи были цитаты от Кун-цзы. Павел удивлялся: разве можно столько запомнить?! Сяосун смеялся:
– Они сами запоминаются. Я всего лишь раз прочитал книгу, которую тайком взял у отца. Книга называется «Суждения и разговоры».
Павел покивал и ничего не сказал. Он никак не мог уразуметь, за каким дьяволом Сяосун потащил его невесть куда. Ну, ладно, угроза жизни была, так можно ж было посидеть у Лю Чжэня, а потом уйти в тайгу, к партизанам. Всё-таки не так далеко от семьи, от Еленки с детьми.
– Ты не понимаешь, – отвечал ему Сяосун. – У партизан тоже опасно. Они ведь разные, и многие совсем не за красных – они за себя против тех же японцев и белогвардейцев. А Краснощёков мне обязан и обещал поддержать.