партизан и лично Якова Тряпицына.
Партизанская армия пешком шла по тайге триста километров до посёлка Керби. А против командующего созрел заговор, который возглавил скромный начальник милиции Иван Тихонович Андреев. К нему примкнули Александр Леодорский и Александр Овчинников, успешно проявившие себя как палачи заключённых. Наготове были и «сахалы», которым надо было как-то оправдаться за свои злодеяния, а тут появилась возможность свалить всё на Тряпицына и его приближённых.
Вечером 7 июля в Керби прибыли катера со штабом, командирами полков и других частей и руководителями советских учреждений. Незадолго до полуночи на катер Тряпицына пришла группа партизан во главе с Овчинниковым: командующему якобы прислан секретный пакет (его заготовили с сургучной печатью). Охранник не хотел пускать, вызвал Вагранова. Тот вышел, уже сонный, спросил, зевая:
– В чём дело?
Ему показали пакет:
– Срочно. Лично в руки.
Дмитрий постучал в каюту Тряпицына, назвался. Тот открыл дверь и увидел револьверы, направленные на него и Вагранова.
– Вы арестованы!
– Шутить изволишь, Овчинников?! – возвысил голос командующий, видимо, надеясь, что услышит Нина.
Она услышала, но сделать ничего не успела: Леодорский ворвался, оттолкнув Якова, в каюту и вывернул Нине руку, которую она сунула под подушку за спрятанным маузером.
Стоявший до этого спокойно Дмитрий вдруг наклонился, уйдя от приставленного к затылку револьвера, схватил заговорщика за ноги и дёрнул. Тот, падая, резко стукнулся головой о переборку и, видимо, вырубился. Но Дмитрий тут же получил жестокий удар прикладом ружья в спину и упал рядом с ним. Впрочем, из его манёвра всё равно ничего бы не получилось – Леодорский вывел из каюты Нину под дулом маузера, и Тряпицын поднял руки:
– Ничего, Нинок, скоро эта комедия кончится.
– Кончится, – подтвердил Овчинников. – Все твои подельники арестованы, и завтра вы предстанете перед судом.
– Ишь ты! – удивился Тряпицын. – И кто же будет нас судить? А главное – за что?
– Судить будет народ за все ваши преступления.
На следующий день Андреев быстро организовал суд, набрав 103 выборных из «сахалов» и партизан, успевших дойти до Керби, а также жителей посёлка. Сам главный заговорщик оставался в тени. Председательствовал на суде Овчинников. Судили принародно восемь командиров и комиссаров, среди которых были два коммуниста – Железин и Сасов, остальные анархисты и беспартийные. Следствия не было, защиты тоже, выступали только обвинители. В преступления записали все деяния в Николаевске. Трубицын попросил слова – не дали: он слишком хорошо говорил, испугались, что обвинит самих судей. Семь человек приговорили к расстрелу, одного, комиссара продовольствия Пономарёва, оправдали.
Расстреливать вывели на край посёлка под самую полночь.
Нина спросила:
– Яша, нас правда расстреляют?
– Всё будет хорошо, ласточка моя. В такую прекрасную ночь разве расстреливают? Попугают и – всё.
– А я беременна. Если тебя расстреляют, а меня нет, назову сына Яшей.
– Я рад, моя хорошая.
Расстрельная команда была набрана из артиллеристов крепости Чныррах. Командовал бывший фельдфебель Приходько, кстати, лично клявшийся Тряпицыну умереть за советскую власть. Приговорённых поставили на краю мусорной ямы. После залпа в неё рухнули пять человек, Нина упала на краю, а Яков остался стоять, лишь покачнулся. Расстрельщики замерли. Тряпицын нагнулся, поднял Нину на руки и прижал к груди.
– Стреляйте, стреляйте! – завопил Приходько, хотя у самого в руке был револьвер.
Нестройно захлопали отдельные выстрелы. Яков стоял, пошатываясь после каждого выстрела. Нина приняла на себя все пули, предназначенные любимому человеку.
Приходько наконец вспомнил про своё оружие; размахивая револьвером, он подскочил к командующему, они оказались лицом к лицу, и Яков плюнул в глаза борцу за власть Советов. Тот, матерясь, утёрся и разрядил револьвер в грудь и голову своего командира.
На следующий день судили и расстреляли ещё двадцать пять человек. Среди них был и Дмитрий Вагранов. Стоя на краю ямы, он вспомнил слова отца: «Постарайся, сынок, быть достойным своего Отечества». И успел подумать: «Отечество – это так высоко! Но я старался, как мог».
29
После переговоров с японцами атаман Семёнов задержал своего переводчика:
– По-хорошему, я должен вас расстрелять. Тебя – за то, что ты узнал лишнее, что никто не должен был знать, а другана твоего – за то, что он от тебя узнал или узнает то же самое.
– Я никому ничего не говорил, господин атаман, – спокойно сказал Сяосун. – И не скажу.
Атаман прошёлся по комнате, в которой полчаса назад шли переговоры. Она была в здании железнодорожного вокзала, тесная, на большое количество людей не рассчитанная, но у одной стены кто-то поставил зеркало в фигурной раме чёрного дерева, и отражение комнаты в зеркале делало её шире и как-то значительней. На длинном столе, по сторонам которого стояли ряды стульев, в беспорядке теснились бутылки с винами, полупустые фужеры и тарелки с закусками. Семёнов нашёл пустой фужер, налил в него водки из зелёного штофа и залпом выпил. Салфеткой со стола промокнул усы и бросил её на тарелку с сандвичами.
– Знаю, что не говорил. Не успел. Иначе вы были бы уже расстреляны. Ты думаешь, у меня нет переводчика? Да я с японцами с восемнадцатого – вась-вась, они помогли мне вышибить красных из Читы и не дали Колчаку со мной расправиться, когда я отказался выполнять его приказы. Как бы я с ними общался без толмача? Монгольский знаю, бурятский тоже, даже по-немецки на мировой шпрехал, а вот с японским Бог миловал. – Семёнов широко перекрестился, звякнув орденами. На переговоры он явился в мундире генерал-лейтенанта при всех орденах, а их у него было шесть – от Станислава до Святой Анны и Георгия 4-й степени и золотое оружие в придачу – все за боевые заслуги на Мировой войне. – Теперь Верховного правителя России нет, чехи, суки, его предали красным, а те не церемонятся. Вообще-то, на гражданской войне иначе нельзя: процеремонишься, а тебе – нож в спину! Ты, наверно, слышал байки про мои зверства, но, поверь, если хочешь защитить Россию, с врагами по-другому нельзя. Оставит Бог своей милостью, они меня тоже не помилуют. – Атаман вздохнул. – А чего это я с тобой разоткровенничался? А?..
Сяосун пожал плечами:
– Неважно, какой у тебя голос, – важно, как дороги твои слова. Не имеет значения, как ты говоришь, – твои поступки говорят сами за себя.
– Что-о?! Что ты сказал?!
Сяосуну показалось, что у атамана разом взъерошились волосы на голове, усы, и даже Георгий в петлице встал дыбом. Не нравится напоминание о поступках, подумал он и спокойно пояснил:
– Это не я сказал. Это сказал Великий Учитель Кун-цзы две с половиной тысячи лет назад.
– Две с половиной?! Что ты мне голову морочишь?! – Атаман прошёлся, встал перед зеркалом, потрогал ордена. Сказал уже благодушно: – А он был не дурак, ваш Великий Учитель. Однако ты не ответил на мой вопрос: почему я с тобой откровенен?
Сяосун хотел сказать: потому, что тебе ничего не стоит пристрелить меня на месте, – никто ж за это не спросит, – но решил не искушать судьбу:
– Потому что ваши слова, даже самые откровенные, никто не вынесет за пределы этой комнаты.
Атаман, наклонив лобастую голову, с минуту хмуро разглядывал хитроумного китайца, потом ухмыльнулся и подкрутил свои молодцеватые усы:
– Смелость уважаю. Будешь моим личным переводчиком.
– Нам с Павлом нужно в Читу.
– Вот и отправимся в Читу. Все вместе. Но сперва – в Трёхречье. И – не перечить! Колчак перед арестом передал мне права Верховного главнокомандующего над всей восточной окраиной России. Так что я теперь самодержец! Хочу – казню, хочу – милую.
Да, подумал Сяопин, мало ты зверствовал, убивал без суда и следствия, не имея верховной власти, а что теперь успеешь натворить, получив эту власть? Но вот успеешь ли, поскольку японцы отказались помогать – ни солдатами, ни оружием? Они вообще начинают эвакуацию – навоевались с партизанами. Впрочем, что это я распереживался? Русские мне не братья, пусть сами расхлёбывают свою кровавую кашу. Саяпины – исключение, а Павла я терплю только из-за Еленки. Ради неё, той зеленоглазой и золотоволосой, я вытащу его наверх.
О своём отношении к русским и к России в целом Сяосун задумывался неоднократно. Поначалу, после благовещенской бойни, в сердце просто бушевала ненависть, он готов был уничтожать всё русское. Правда и тогда оставалась ниша неприкасаемости для Саяпиных: эту семью он любил – из-за дружбы с Иваном, из-за своей полудетской влюблённости в Еленку; видел и чувствовал искреннюю доброту деда Кузьмы, Фёдора и Арины; ну, и бабушка Таня была полна любви и ласки, похожа на богиню Гуаньинь, превратившую Ад в Рай. Не случайно императрица Цыси любила наряжаться этой богиней.
Именно ненависть, неистовое желание отомстить двигали им в отряде хунхузов, в монастыре Шаолинь, в банде дезертиров… Однако он не был настолько ослеплён злобным чувством, чтобы не всматриваться в русский народ – что это за люди, почему они дружелюбны ко всем и в то же время могут полыхать от ярости, когда кто-то или что-то угрожает их спокойному существованию. Его до глубины души поразила Марьяна Шлыкова. Он похитил её по заданию Кавасимы, хотел сделать своей наложницей, но не стал трогать, узнав, что она беременна, – женщина с ребёнком была для него святой. А она отдала свою жизнь за спасение совершенно чужих китайских детей – это долго не укладывалось у него в голове, но постепенно что-то меняло в его образе мыслей.
– Ну, чего примолк, полиглот? – саркастический смешок атамана вернул Сяосуна к действительности. – Раздумываешь, как от меня сбежать? Зря время теряешь.
– Три вещи никогда не возвращаются обратно: время, слово, возможность. Поэтому не теряй времени, выбирай слова, не упускай возможности.
– Точно в десятку. Небось, опять слова Учителя?