Илья помнил, как ходил за грибами с отцом. Тот шел как животное, свободно, широко, быстро – так что Илья терял его из виду, аукал вслед, а вместо ответного крика слышал только треск. Какие грибы? У него была одна задача – гнаться за папой. Ветки лезли в шею, кусалась под одеждой лосиная вошь, но он бежал, боясь отстать и потеряться. Догнать его получалось только на выходе к дороге. Отец без компаса и сомнений всегда оказывался в том же месте, откуда они заходили в лес. Кончив прогулку, он бурчал, что корзина полна наполовину, а если грибов было до краев, он жаловался, что грибов-то много, да все не те. В небольшой корзинке Ильи болталась, дай бог, перебитая сыроежка, но он не жаловался и сиял исцарапанным лицом.
Теперь Илья жалел, что отцовский талант так и не достался ему. Шаги его, как и в детстве, были осторожны, сапоги играли гармошкой и строгали пятки. Поиски в таких завалах, думал он, займут не меньше месяца. Но нехорошую мысль перебивала другая: если не пройти ему – Косте было бы точно не справиться, а значит, искать в самой глуши нет смысла. И Руднев полз, как змея, оплетая лес тихой лентой.
Кроме собственного шага, Илье не попадалось ни одного звука. Он был глух к природе – так всегда ему казалось, не понимал, как отец различает живые писки и шорохи. Как можно выследить и прикончить вальдшнепа размером с лягушку, который на свою беду не вовремя пискнул? А детский стон? Услышит ли он его? Руднев напряг слух. В ушах гудела кровь, потрескивали вокруг озябшие стволы. Может и не услышать. А что, если он сам станет шумом и ориентиром для Костиной сестренки?
Сперва он покрикивал, потом решил петь. Песен на ум приходило мало, а те, что приходили, не попадали в шаг.
Мы в город Изумрудный идем дорогой трудной,
Идем дорогой трудной, дорогой не прямой…
Начал Руднев, и песня пришлась. Только это скорей было не пение, а какое-то былинное чтение.
Заветных три желания исполнит мудрый Гудвин,
И Элли возвратится, и Элли возвратится…
С Тотошкою домой!
Настала пора четвертого разворота. Илья далеко отошел от дороги и не был уверен, что идет параллельно ей. Он сверился с компасом, и выходило, что путь его чуть сбился и теперь лежал под углом. Нужно было как-то выправляться, чтоб не пройтись по уже хоженым местам.
А я рожден железным, я мог бы стать полезным,
Да только не хватает сердечной теплоты.
Мало-помалу им стала овладевать усталость – усталость не телесная, а какая-то моральная обреченность, которую Илья тоже ждал и которая пришла первой. Да, он знал, что напрасно проведет первый день. Но план заключался не в единственном, а во многих днях – тем Руднев себя и утешал. Стало темнеть. Он присел на крупную поваленную ель. Мощные корни ее вынесло над землей, и они сами уже походили на новое дерево. Он посидел, пока из него не выветрилось сомнение, потом вытряхнул сапоги, поглядел на стрелку компаса и проложил дорогу на выход.
Да только не хватает сердечной теплоты.
В город он заехал с первой звездой. Тополя с белыми крашеными животами – ф! ф! ф! – мелькали по сторонам и приятно шепелявили. Шепелявили, как Костин голосок. Город тусклый, город жалкий, готовился к зимней спячке. Выпадет снег, завернут морозы, город уснет и проснется через полгода. А до того – терпи всяк в нем! Жди весны, если можешь дождаться.
Илья припарковал машину в темном дворе. Он не торопился глушить мотор. Фары освещали край детской площадки, куст растерзанной акации, бледный ствол березы с прибитым на него баскетбольным кольцом. Руднев вытащил ключ из зажигания, фары погасли. Хлопнула дверь.
– Здравствуй, Илья! – прошуршал женский голос, когда он подходил к подъезду.
– Это ты, Оля? Ты чего здесь?
Он шагнул ближе, чтобы разглядеть ее.
– А чего, нельзя? – спросила Ольга.
Руднев невольно поискал глазами детей, которые всегда были при ней.
– Почему ж нельзя? Просто смотрю, ты одна.
– Могу и одна. Чего мне? – огрызнулась Ольга.
– Конечно, – подтвердил Илья, не зная, что ответить.
– Я у тебя тыщу брала.
– Забудь.
– Ну как – забудь? – Ольга полезла в сумочку. – Я же должна. Вот пока пятьсот, бери.
Под печальной лампой фонаря Ольга увиделась ему старушкой с протянутой костлявой рукой, и Руднев взял деньги, чтоб она поскорее убрала свою руку. Он разглядел наконец, что Ольга до того плакала и теперь дрожит.
– Тебя проводить домой?
Та помотала головой. Тогда он присел на край скамейки. Ольга без сопротивления подвинулась, чтобы ему было удобней.
– Мне тоже неохота подниматься, – сказал Илья. – Но тебя-то ждут.
– Пусть. Хоть разок пусть подождут.
– И правильно.
Илье всегда было неловко рядом с Ольгой, но сейчас ему передалась ее обида – они даже как-то одновременно выдохнули. Руднев видел, что Ольга хочет поговорить с ним, что в ней происходит какая-то борьба, но всегдашняя сухость, с которой ей жилось проще и понятней, побеждает этот порыв.
– Ты решила прогуляться?
– Прогуляться?! – вскрикнула Ольга. – Когда я вообще гуляла? Вот так, чтоб одна?!
– Не знаю.
– И я не знаю. Лучше сказать «никогда», чем вспоминать. До утра не вспомню.
– До утра долго. Глядишь, и погуляешь.
Ольга хихикнула. Так скромно, так… Она хихикнула, как девчонка. И голос у нее оказался новым, молодым. Илья не помнил, чтоб она когда-то смеялась.
– Не гуляла я, по делам ходила. В епархию.
– Куда?
– В епархию. Только ты Феде не говори.
– Мне и говорить пока нечего.
Она раскачивала под лавкой ноги и поднимала песок.
– За него ходила просить. К владыке. Чтобы сняли с него часть послушаний. Или отпуск дали. Или, не знаю, хотя бы устроили нам быт.
– И чего? Принял?
– Принял. Говорю ему: так и так, шестеро детишек, двое из приюта, малехонькая квартира, мужа дома нету месяцами, денег не носит, служит да служит. И саму себя жалко стало. А он видит, что мне себя жалко, так и говорит: хватит жалеть себя, матушка. Погляди вокруг, как другие живут. Помолись за них, помолись за мужа – и тебе придет.
– Мудак.
– Да ты что! – Ольга подпрыгнула на скамейке. – Как можно о владыке? Он правильно говорит. Нельзя себя жалеть.
– А кто ж тебя пожалеет, если не ты?
– Кому надо, тот и пожалеет!
– И ты ушла?
– Если бы! Ой… Зря я вообще поперлась. Это теперь понимаю, а там сорвалась, ой… Теперь и Феде достанется!
– Как сорвалась?
– Ответила, что молюсь за всех, но, видать, одной меня мало! Я хочу вместе с мужем молиться, и чтобы дети вместе с ним молились! А его нету никогда. И на других гляжу, да только у других не так. Теперь понимаю, что зависть во мне говорила. Да и владыка заметил. Зависть и жалость к себе. Говорю, вон батюшка в церкви Апостола Филиппа за семь тысяч крестит, за двадцать венчает. И все в карман! Можно так? А мой – нищий, но храм на свои ремонтирует.
– А он чего?
Ольга вдруг засмеялась. Руднев понял, что это не тот ясный смех, с которого началось ее откровение, это подступает к горлу истерика.
– Погнал меня, ой! – затыкая рот от хохота, сказала она. – Встал! Пальцем на дверь! А у самого в бороде макаронина… Х-х-х! Господи, прости! Вот я дура. Макаронина-а-у…
На пятом этаже желто горели окна. Руднев ждал, что вот-вот в одном из них, привлеченный громким смехом, встанет черный силуэт.
– Тише, Оль. Федя услышит.
Она выдохлась.
– Теперь ему влетит, наверно. Бедный мой. Влетит за мое нытье. А потом и мне от него влетит!
– И пусть. Пусть узнает, что ты за него просила. Что ты борешься за него.
– По шее получить, хи-хи, – вот наша борьба!
– Нет, Оль. Ты настоящий воин. Я не поверил, когда Федор сказал, ты разводиться хочешь.
– Я к митрополиту ходила жаловаться, а он – к тебе?.. Кто из нас дурней? Ой… Да это я его пугнула, чтоб чаще домой ходил, чтоб с детьми, а не с соседями выходной тратил. Я же знала, как матушкой тяжело быть. Отговаривали меня, но за него пошла. А теперь назад? Нет… Если только сам захочет. Но часто мне кажется, что мысли про развод – это его мысли, только я их сказала. Со мной он говорить перестал. Даже ночью, бывает, уйдет куда-то. Я глаза закрою, как будто сплю. А сама слушаю, как он на кухне мается. Сказал бы уж, что надоела, что не любит.
– А ты любишь?
– Конечно. Он же такой добрый. А детки у него какие!
– Хорошие у вас дети. Но измучили тебя.
– Что ты?! Дети отбирают силы – дети дают силы. Ты помнишь, как был счастлив, когда родился Ваня? Эх, я бы еще родила, если бы было куда. Да только не об этом сейчас мне думать.
– Пошли?
– Иди один. Я пока погуляю. Иди-иди, – говорила Ольга, толкая его от себя.
Она боялась подниматься, но это был страх не перед наказанием, которое она сама себе предсказала, а страх надолго попрощаться с собою смеющейся, бездельной и одиноко счастливой. Завтра случится привычный день. Она будет готовить, кормить, мыть, ругать и хвалить, играть и решать примеры, опять готовить, кормить, мыть и, уложив всех, наконец, заснет с чувством, что ничего не успела.
– Илья, – позвала Ольга, когда он заходил в подъезд. – Спасибо за мороженое. Очень вкусное, особенно то… с лесными орешками.
19
Илья нередко думал о том, как бы сложилась жизнь, если бы Саша бросила их. В ее глазах он все чаще замечал отстраненность. В те минуты Саша была не с ним, не с Ваней, она даже не подавала вида, что ее интересует сущая жизнь. Эта далекость взгляда была предвестником очередного побега. Все чаще казалось ему, что их браку пришел конец. Илья чувствовал, что устал до той степени, что вряд ли выдержит новый приступ депрессии. Когда Саша уходила из дома под каким-нибудь обычным предлогом, он, бывало, представлял, что она не вернется, и прислушивался к себе. В вымышленном одиночестве не было страшно и горько, это была чистая картина невозможной жизни, это было кино, в котором одинокий отец и его послушный сын счастливо улыбаются друг другу. В самом деле, понимал Илья, что подобные мысли были просто передышкой для его измочаленного мозга.