Выше стропила, плотники. Сеймур. Представление — страница 14 из 29

действительно был больной особью, он действительно издавал в свои худшие ночи и сумерки не только крики боли, но и крики о помощи, а когда номинальная помощь прибывала, он действительно отказывался внятно и понятно говорить, где у него болит. И все равно я открыто пререкаюсь с признанными экспертами в этих вопросах – филологами, биографами и особенно теперешней верховной интеллектуальной аристократией, получившей образование в одной из больших публичных школ психоанализа, – и пререкаюсь я с ними самым ожесточенным образом вот почему: они не слушают, как следует, крики боли, когда их кто-то издает. Конечно, где им. Они – высшая знать оловянноухих. С таким негодным оснащением, с такими-то ушами, разве можно отследить боль по одному качеству звука, откуда она исходит? С таким дрянным оснащением, думается мне, лучшее, что можно уловить и, может быть, определить, – это несколько случайных тонких обертонов – едва ли полифонию, – исходящих из трудного детства или нарушенного либидо. Но откуда действительно исходит основная масса, амбулаторный груз боли? Откуда она должна исходить? Не провидец ли истинный поэт или художник? Больше того, не единственный ли он провидец, какой у нас есть? Уж точно это не ученый, уж явно не психиатр. (Единственным великим поэтом от психоанализа был несомненно сам Фрейд; он и сам отличался некоторой слуховой патологией, но кто в здравом уме стал бы отрицать, что его труды – это труды эпического поэта?) Прошу прощения, я уже закругляюсь. Какая часть человеческой анатомии неизбежно принимает на себя наибольшую нагрузку у провидца? Разумеется, глаза. Дорогой рядовой читатель (если вы еще здесь), сделайте мне, пожалуйста, последнее одолжение: перечитайте те два коротких пассажа из Кафки и Кьеркегора, с которых я начал. Разве не ясно? Разве эти крики исходят не прямо из глаз? При всех противоречиях в отчете коронера – назовет ли он причиной смерти туберкулез, одиночество или самоубийство, – разве непонятно, как умирает истинный художник-провидец? Смею сказать (и все, что последует на этих страницах, очень может быть, основывается на допущении, что я, по крайней мере, почти прав) – смею сказать, что истинного художника-провидца, олуха царя небесного, умеющего создавать красоту и создающего ее, ослепляют до смерти главным образом его собственные угрызения совести, слепящие формы и цвета его собственной священной человеческой совести.

Я высказал свое кредо. И успокаиваюсь. Я вздыхаю – боюсь, счастливо. Закуриваю «Мурад» и перехожу, с божьей помощью, к другим вещам.


Теперь немного (постараюсь быть кратким) о том подзаголовке сверху афиши, «Представление». Главным героем моего повествования – по крайней мере, в моменты проблеска сознательности, когда мне удастся обуздать себя и заставить сидеть смирно, – будет мой покойный старший брат, Сеймур Гласс, который (и я, пожалуй, предпочту сказать это в единственном некрологоподобном предложении) в 1948 году, в возрасте тридцати одного года, отдыхая с женой во Флориде, покончил с собой. При жизни он был много чем и много для кого, и буквально всем для своих братьев и сестер в нашем довольно обширном семействе. Он был для нас вне всяких сомнений воплощением всего подлинного: нашим синеполосым единорогом, нашим бифокальным зажигательным стеклом[21], нашим гениальным консультантом, нашей ходячей совестью, нашим суперкарго и единственным настоящим поэтом, и неизбежно, думается мне, поскольку в число его сильных сторон никогда не входила скрытность, а кроме того, в детстве на протяжении семи лет он был гвоздем детской радиовикторины, вещавшей на всю Америку, так что едва ли хоть что-то не вошло в эфир, так или иначе – неизбежно, думается мне, он также был нашим довольно-таки скандально известным «мистиком» и «неуравновешенным типом». И раз уж я, похоже, намерен, не сходя с места, выложиться на всю катушку, далее я изложу – если можно изложить крик души, – что неважно, вынашивал он или нет планы свести счеты с жизнью, он был единственным, с кем я запросто находил общий язык, с кем корефанился, он был тем, кто чаще да, чем не соответствовал классическому образу мукты в моем представлении, вопиюще просветленного человека, познавшего Бога. Так или иначе, для рассказа о подобной личности не годится ни одна из коротких форм повествования, известных мне, и я не в силах помыслить о ком-либо – и меньше всего о себе, – кто бы попытался описать его в один присест или в более-менее заурядной серии подходов, распределенных по месяцам или годам. Я подхожу к сути: в мои изначальные планы по этой общей теме входило написать короткий рассказ о Сеймуре и назвать его «СЕЙМУР – ОДИН», чтобы большой «ОДИН» служил бы мне, Братку Глассу, встроенным прибором даже в большей степени, чем читателю – этаким ярким указанием, что за ним логически последуют и другие рассказы: Сеймур Два, Три и, возможно, Четыре. Этих планов больше нет. А если и есть – я подозреваю, что это гораздо более вероятно, учитывая обстоятельства, – они ушли в подполье, пожалуй, с пониманием того, что я постучу три раза, когда буду готов. Но в данном случае я кто угодно, но только не автор короткого рассказа, покуда речь идет о моем брате. Кто же я есть, так это, думается мне, тезаурус сумбурных вступительных замечаний о нем. Полагаю, что, по существу, я остаюсь тем, кем и был почти всегда, – рассказчиком, только с крайне настоятельными личными мотивами. Я хочу представить вам Сеймура, хочу дать его описание, хочу раздать реликвии, амулеты, хочу распотрошить бумажник и пустить по кругу фотокарточки, хочу довериться нюху. В таком настрое я не смею помышлять о чем-то вроде короткой формы. Он поглощает мелких толстых сумбурных писателей вроде меня без остатка.

Но я могу поведать вам премного подробностей не самого лестного толка. Вот ведь, я столько всего рассказываю, каталогизирую о моем брате. Я чувствую, что вы не могли этого не заметить. Вы также могли заметить – знаю, это не всецело ускользнуло от моего внимания, – что все, сказанное мною до сих пор о Сеймуре (и о его, так сказать, группе крови в целом), представляет собой фактурный панегирик. Тут есть о чем подумать, в самом деле. Пусть я пришел не затем, чтобы хоронить, но чтобы эксгумировать и, как несложно догадаться, славословить, тем не менее есть у меня подозрение, что здесь в некотором смысле поставлена на карту повсеместно признаваемая честь выдержанных беспристрастных рассказчиков. Неужели у Сеймура не было прискорбных недостатков, ни пороков, ни малодушия, которые можно было бы описать, хотя бы мельком? Кем он все-таки был? Святым?

К счастью, давать ответ на этот вопрос не входит в мои обязанности. (О, счастливый день!) Позвольте мне сменить тему и сказать не колеблясь, что он обладал набором личностных качеств, не уступавших в разнообразии продукции фирмы «Хайнц», которые с различными хронологическими интервалами чувствительности или тонкокожести грозили подтолкнуть каждого несовершеннолетнего члена семьи к бутылке. Перво-наперво нельзя не отметить одной довольно-таки кошмарной черты, свойственной всем богоискателям, ведущим свои поиски – и, по-видимому, с большим успехом – в таких несусветных местах, как радиопередачи, газетные статьи, такси с подкрученными счетчиками, то есть буквально повсюду. (Мой брат, к вашему сведению, отличался большую часть своей взрослой жизни несносной привычкой обследовать заполненные пепельницы указательным пальцем, раздвигая окурки по краям и улыбаясь при этом от уха до уха, словно ожидал увидеть там самого младенца Христа, свернувшегося калачиком, и ни разу он не выглядел разочарованным.)

Так вот, черта, свойственная всякому религиозно продвинутому человеку, не обязательно сектанту (и я любезно включаю в определение «религиозно продвинутого», невзирая на его пошлость, всех христиан в понимании великого Вивекананды: «Видишь Христа, значит христианин; остальное слова».), – типичной отличительной чертой такого человека является то, что он очень часто ведет себя как дурак, если не сказать дебил. Это испытание для семьи, когда в ней есть подлинный гений, на которого невозможно рассчитывать, чтобы он всегда держался подобающим образом. Я уже почти закончил каталогизировать, но не могу остановиться прямо сейчас, не дав описания его, на мой взгляд, самой трудной личной характеристики. Это касается особенностей его речи – или, скорее, аномального спектра этих особенностей. Он мог быть либо сдержан, как монастырский привратник – иногда днями, неделями напролет, – либо тараторить без умолку. Когда он бывал на взводе (замечу для ясности, что его вечно кто-нибудь заводил, а затем, разумеется, подсаживался поближе, чтобы выедать ему мозг) – когда он бывал на взводе, ему ничего не стоило проговорить несколько часов кряду, иной раз без малейшего снисхождения к тому, что в комнате мог находиться кто-то другой, двое или десять человек. Он был вдохновенным говоруном, говорю это со всей возможной твердостью, но даже самый велеречивый и умелый говорун не может, выражаясь очень мягко, постоянно заботиться о слушателях. И говорю я это, должен заметить, не столько вследствие какого-то вздорно-великодушного побуждения вести «честную игру» с моим невидимым читателем, сколько – что, кажется, гораздо хуже, – потому, что считаю, что этому конкретному говоруну не страшна почти никакая выволочка.

Во всяком случае, от меня. Уникальность моего положения состоит в том, что я могу откровенно называть брата неугомонным говоруном – что, на мой взгляд, эпитет довольно скверный – и в то же время расслабленно посиживать, прямо как, боюсь сказать, тип с тузами в обоих рукавах, непринужденно припоминая тьму тьмущую смягчающих обстоятельств (хотя «смягчающих» не самое подходящее слово). Я могу сплавить их все в одно: к тому времени, как Сеймур стал сформировавшимся юношей – годам к шестнадцати, семнадцати, – он не только научился контролировать свое исконное просторечие, свои далеко не высшего нью-йоркского света обороты, но уже выработал свой собственный предельно точный поэтический словарь. Его говорение, его монологи, его почти что тирады отличались такой же заботой о слушателях – во всяком случае, для многих из нас, – как, скажем, бо́льшая часть произведений Бетховена после того, как ему перестал мешать слух, и, может быть, я имею в виду прежде всего, хотя это отдает придирчивостью, квартеты си бемоль мажор и до диез минор. Так или иначе, у нас в семье было семеро детей, изначально. И так уж вышло, что никто из нас не страдал косноязычием. Это нешуточное дело, когда в доме с шестью от природы одаренными ораторами и толкователями имеется единогласный чемпион-говорун. Впрочем, он никогда не стремился к этому званию.