Выше стропила, плотники. Сеймур. Представление — страница 15 из 29

И страстно желал увидеть, чтобы хоть кто-нибудь из нас сумел превзойти или хотя бы переговорить его в беседе или споре. Тоже мне проблема, можно подумать, и, хотя сам он никогда не замечал ее – у него, как и у всех, были свои слепые пятна, – некоторым из нас она не давала покоя. Факт в том, что никто не мог отнять у него это звание, и пусть, думается мне, он отдал бы все на свете, лишь бы лишиться его – это несомненно самое что ни на есть нешуточное дело, и я не сумею проникнуть в его суть в течение ближайших лет, – он так и не нашел для этого вполне элегантного способа.

На данный момент мне не кажется обычной фамильярностью упомянуть, что я уже не первый раз пишу о брате. Если уж на то пошло, я мог бы, по всей вероятности, признать, стоит лишь добродушно мне подмигнуть, что едва ли найдется такое время, когда бы я о нем не писал, и, если бы, предположительно под дулом пистолета, мне пришлось завтра же сесть и написать рассказ о динозавре, не сомневаюсь, что я бы непроизвольно наделил этого малого каким-нибудь жестом, отличавшим Сеймура, – исключительно очаровательной манерой откусывать соцветие болиголова или, скажем, повиливать тридцатифутовым хвостом. Отдельные люди – не из близких друзей – спрашивали меня, много ли от Сеймура я вложил в юного главного героя моего опубликованного романа. Вообще-то большинство этих людей меня не спрашивали; они утверждали. Когда же я начинал возражать им, у меня, как оказалось, возникала сыпь, но я скажу, что никто из знавших моего брата не спрашивал меня об этом и ничего подобного не утверждал, за что я признателен и, в некотором смысле, немало удивлен, поскольку приличное число моих главных героев бегло и красноречиво говорят по-манхэттенски, обладают повальной склонностью врываться туда, куда большинство набитых дураков боятся ступить, и большинство из них подвергается преследованию Сущности, которую я мог бы определить весьма грубым образом как Горного Старца. Но что я могу и должен сказать, так это что я написал и опубликовал два рассказа непосредственно о Сеймуре. Второй из них, опубликованный в 1955 году, представляет собой всеобъемлющее описание дня его свадьбы в 1942-м. Рассказ получился до того подробным, что еще бы немножко, и читатели могли бы уносить с собой в качестве сувениров слепки следов каждого до последнего свадебного гостя, но надо заметить, что сам Сеймур – виновник торжества – физически так и не появился на тех страницах.

С другой стороны, в первом из двух моих рассказов, значительно более коротком, написанном в конце сороковых, он не только появлялся во плоти, но и ходил, говорил, загорал на пляже и вышибал себе мозги в последнем абзаце. Тем не менее несколько ближайших, хоть и разбросанных по миру, членов моего семейства, которые регулярно выискивают в моих прозаических публикациях мелкие формальные ошибки, мягко мне указали (слишком мягко, черт возьми, тогда как обычно набрасываются на меня как граммар-наци), что молодой человек в том первом рассказе, этот «Сеймур», который ходил и говорил, не говоря о том, что стрелялся, совсем не похож на Сеймура, но, как ни странно, имеет разительное сходство – страшно сказать, алле-гоп – со мной. Что, думается мне, соответствует истине, хотя бы настолько, чтобы заставить меня почувствовать укор со стороны мастера. И пусть не существует хорошего оправдания такому faux pas[22], я не могу не упомянуть, что тот конкретный рассказ был написан всего через пару месяцев после смерти Сеймура и довольно в скором времени после того, как я вернулся, подобно «Сеймуру» из рассказа и реальному Сеймуру, из европейского Театра Военных Действий. В то время я пользовался очень скверно подлатанной, если не сказать неуравновешенной, немецкой пишущей машинкой.


Ох, и крепкая штука это счастье! Так восхитительно раскрепощает. Я чувствую себя свободным и готовым рассказать вам именно то, что вам, должно быть, уже не терпится услышать. Иными словами, если вы больше всего на свете любите этих маленьких созданий чистого духа с нормальной температурой 125°, а я знаю, что это так, тогда из этого естественным образом следует, что почти так же сильно вы любите человека – боголюбца, богоборца (и, очевидно, почти никогда чего-то среднего), – способного написать стихотворение, достойное звания стихотворения. Такой человек – краснозобик среди людей, и я спешу поделиться с вами тем немногим, что мне довелось узнать о его полетах и горячем сердце.

С самого начала 1948 года я сижу – буквально, по мнению родственников, – на записной книжке с отрывными листами, населенной сто восемьдесят четырьмя короткими стихотворениями, написанными моим братом в течение последних трех лет его жизни, как в армии, так и вне ее, но большей частью в ней. В скором времени я намереваюсь – это вопрос нескольких дней или недель, говорю я себе – отобрать порядка ста пятидесяти стихотворений и дать добро первому желающему издателю, располагающему отглаженным парадным костюмом и достаточно чистыми серыми перчатками впридачу, унести их прямиком к своим мрачным печатным станкам, где их, по всей вероятности, упакуют в двухцветную суперобложку, снабженную клапаном на обороте, с несколькими любопытно язвительными напутственными замечаниями, какие по традиции положено делать «именитым» поэтам и писателям, без малейшего стеснения комментирующим на публике творчество своих собратьев по перу (обычно приберегая свои более радушные комплименты для друзей, не столь одаренных коллег, иностранцев, ярких выскочек и тружеников иных областей), а далее их ждут воскресные литературные рубрики, где, если найдется место, если обзор новой большой исчерпывающей биографии Гровера Кливленда не слишком растянется, их лаконично представит любителям поэзии кто-нибудь из группки типичных педантов на скромной зарплате, рабочих лошадок, которым можно доверить обзор нового поэтического сборника, не рассчитывая на особенную мудрость или страстность – лишь на лаконичность.

(Не думаю, что я черкану еще одну такую желчную филиппику. А если не удержусь, постараюсь быть столь же прозрачным.) Так вот, принимая во внимание, что я просидел на этих стихотворениях уже больше десяти лет, было бы… ну, что ли, освежающе-правильным и не предосудительным с моей стороны назвать две, на мой взгляд, главные причины, побудившие меня встать с них.

И я бы предпочел упаковать обе эти причины в один абзац, точно в вещмешок, отчасти потому, что мне хочется, чтобы они были рядышком, отчасти потому, что испытываю, возможно, опрометчивое ощущение, что они мне больше не понадобятся в этом путешествии.

Во-первых, это вопрос семейного свойства. В этом несомненно нет ничего необычного, возможно, это даже куда более обычно, чем мне представляется, однако у меня имеются в живых четверо литературно подкованных и весьма несдержанных на язык младших братьев и сестер, частично еврейских, частично ирландских и частично, надо полагать, минотавровых кровей: два мальчика, один из которых, Уэйкер, в прошлом странствующий картезианский монах-репортер, теперь остепенившийся, а другой, Зуи, не менее рьяно призванный и избранный всеконфессиональный актер, в возрасте тридцати шести и двадцати девяти лет соответственно; и две девочки, одна из которых, Фрэнни, начинающая молодая актриса, а другая, Бука, энергичная платежеспособная уэстчестерская матрона, в возрасте двадцати пяти и тридцати восьми лет, соответственно. Начиная с 1949 года все эти четверо высокопоставленных особ периодически – из семинарии, школы-интерната, с акушерского этажа Женской больницы и из комнаты для занятий студентов по обмену в трюме «Королевы Елизаветы», в перерывах между, понятное дело, экзаменами и генеральными репетициями, утренями и двухчасовыми кормлениями – направляли мне по почте расплывчатые, но явно угрожающие ультиматумы, намекая, что меня ждет, если я не потружусь в скором времени как-нибудь распорядиться Сеймуровыми стихотворениями. Следует пояснить и, пожалуй, немедля, что я не только человек пишущий, но также член кафедры английского языка на полставки в колледже для девочек в верхней части штата Нью-Йорк, неподалеку от канадской границы.

Живу я один (однако без кошки, о чем желаю всех уведомить), в скромнейшем, если не сказать презренном, домишке, в лесной чащобе на дальнем склоне горы. Не считая студентов, преподавателей да немолодых официанток, я мало с кем вижусь в течение рабочей недели и года. Короче говоря, я отношусь к той категории литературных затворников, которых, несомненно, можно вполне успешно изводить и травить по почте. У каждого есть свой предел прочности, и я уже не в состоянии открывать свой почтовый ящик без нервного тремора при мысли о том, что среди каталогов сельскохозяйственного оборудования и банковских выписок меня ждет открытка, длинная, болтливая и грозная, от кого-нибудь из братьев или сестер, двое из которых, стоит отметить, пишут шариковой ручкой. Вторая моя главная причина выпустить эти стихотворения в свет, опубликовать их, имеет не столько эмоциональную, сколько, в некотором смысле, физическую подоплеку. (Что приводит нас, о чем я заявляю гордый, как павлин, в трясины риторики.) Тема воздействия радиоактивных частиц на человеческое тело, столь актуальная в текущем 1959 году, вовсе не нова для старых любителей поэзии. При умеренном использовании первоклассные стихи представляют собой отличную и обычно быстродействующую форму термотерапии. Как-то раз в армии, когда у меня три с лишним месяца не проходил, назовем это, амбулаторный плеврит, первое настоящее облегчение пришло ко мне не раньше, чем я положил в карман рубашки совершенно невинный с виду томик лирики Блейка и поносил его день-другой как припарку. Впрочем, крайности всегда рискованны и, как правило, весьма губительны, и опасность длительного контакта со всякой поэзией, которая, похоже, превосходит то, что нам хорошо известно под видом первоклассных стихов, нельзя недооценивать. В любом случае мне бы полегчало, если бы стихи моего брата преодолели эти узкие общие рамки, по кра