Выше стропила, плотники. Сеймур. Представление — страница 22 из 29

[36] желают Флоберу «Мадам Бовари». Ну хорошо, эти двое, с их изысканным вкусом, заставили его написать шедевр. И они же угробили его шансы когда-либо написать все, что у него на сердце. Он умер как знаменитость, которой как раз не был. Невыносимо читать его письма. Они настолько лучше, чем должны бы быть.

В них читается тщета, тщета, тщета. Они разбивают мне сердце. Этой ночью я страшно боюсь говорить тебе, старик Браток, хоть что-то кроме банальностей. Пожалуйста, следуй за своим сердцем, со щитом ли, на щите. Ты так разозлился на меня, когда мы записывались. [За неделю до того мы с ним, как и еще несколько миллионов молодых американцев, пошли в ближайшую публичную школу и записались на фронт. Я заметил, как он улыбался чему-то, что я написал в анкете. Всю дорогу до дома он уклонялся от того, чтобы сказать мне, что его так развеселило. Как подтвердит любой в моей семье, он мог быть несгибаемым уклонистом, когда это казалось ему благоприятным.] Знаешь, чему я улыбался? Ты написал, что ты писатель по профессии. Это показалось мне милейшим эвфемизмом из всех, когда-либо слышанных. Когда это писательство было твоей профессией? Оно никогда не было для тебя ничем иным, кроме религии. Никогда. Теперь я слегка разволновался. Поскольку это твоя настоящая религия, знаешь, о чем тебя спросят, когда ты умрешь? Но позволь, сперва я скажу тебе, о чем тебя не спросят. Тебя не спросят, работал ли ты над замечательным трогательным произведением, когда умер. Не спросят, было оно длинным или коротким, грустным или смешным, опубликованным или неопубликованным. Не спросят, был ты в хорошей форме или плохой, когда работал над ним. Тебя даже не спросят, было ли это такое произведение, над которым ты стал бы работать, если бы знал, что тебе отпущено ровно столько времени, сколько будет длиться твоя работа, – думаю, об этом спросят только бедного Сёрена К. Я совершенно уверен, что у тебя спросят только две вещи. Сияло ли большинство твоих звезд? Старался ли ты высказать все, что у тебя на сердце? Если бы только ты знал, как легко тебе будет сказать «да» на оба эти вопроса. Если бы только ты вспоминал перед тем, как сесть что-то писать, что задолго до того, как стать писателем, ты был читателем. Просто отмечай у себя в уме этот факт, затем садись очень тихо и спрашивай себя, как читатель, какое произведение из всех на свете больше всего хотел бы прочесть Браток Гласс, если мог бы выбирать по сердцу.

Следующий шаг кошмарен, но так прост, что мне с трудом верится, пока я пишу это. Просто садись и беззастенчиво пиши. Я даже не стану это подчеркивать. Это слишком важно, чтобы подчеркивать. Ох, наберись же смелости, Браток! Доверься своему сердцу. Ты достойный мастер своего дела. Оно тебя никогда не предаст.

Доброй ночи. Теперь я еще как разволновался и слегка драматизирую, но думаю, что отдал бы едва ли не все на свете, чтобы увидеть, как ты пишешь что-то, что угодно, рассказ, стихотворение, дерево, которое действительно и истинно исходит из твоего сердца. В Талии идет «Банковский сыщик»[37]. Давай возьмем завтра вечером всю ватагу. Люблю, С.


Снова на странице Браток Гласс. (Браток Гласс, разумеется, это только мой псевдоним, а мое настоящее имя – Майор Джордж Филдинг Анти-Апогей.) Я и сам еще как разволновался и слегка драматизирую, и каждый мой горячий импульс в эту секунду направлен на то, чтобы дать буквально звездные обещания читателю на наше рандеву завтрашним вечером. Но если у меня хватит ума, думается мне, я просто начищу свой зуб и юркну в постель. Если чтение пространной Памятки моего брата было несколько обременительным, то перепечатывать ее для моих друзей было, не могу не добавить, совершенно изнурительно. В настоящий момент на мне тот самый очаровательный небосвод до колен, что он преподнес мне в подарок, как бы говорящий давай-скорей-поправляйся-от-скарлатины-и-малахольности.

Однако не слишком ли поспешно я поступлю, сказав читателю, что я наметил на завтрашний вечер? Десять лет и дольше я мечтаю услышать вопрос: «Как выглядел ваш брат?», который задал бы мне кто-нибудь без особых предпочтений к кратким хрустким ответам на совершенно прямые вопросы. Коротко говоря, писательство в этом мире, написание «чего-то, чего угодно», с чем, согласно моему зарекомендованному органу власти, мне больше всего захочется свернуться калачиком, и есть полное физическое описание Сеймура, данное кем-то, кто не спешит как угорелый разделаться с ним, – иными, беззастенчивыми словами, мною самим.

Его волосы прыгают по парикмахерской. Это Завтрашний Вечер, а я сижу тут, само собой, в смокинге. Его волосы прыгают по парикмахерской. Господи боже, это моя красная строка? Появятся в этой комнате, медленно-медленно, кукурузные маффины и яблочный пирог? Возможно. Не хочу в это верить, но такое возможно. Если я нажму на Разборчивость с описанием, я опять заглохну, не сдвинувшись с места. Не могу я выбраковывать, не могу канцелярить с этим человеком. Я могу надеяться, что какие-то вещи непременно выйдут здесь приемлемо вразумительными, но позвольте мне хоть раз в жизни не просеивать каждое чертово предложение, или я опять застопорюсь. Его волосы, прыгающие по парикмахерской, это абсолютно первая настоятельная вещь, приходящая мне на ум. Обычно мы ходили стричься каждый второй день эфира, или каждые две недели, сразу после школы. Парикмахерская располагалась на углу 108-й и Бродвея, живописно угнездившись (ну хватит уже) между китайским рестораном и кошерными деликатесами. Если мы забывали съесть ланч или, что бывало чаще, где-нибудь его теряли, мы иногда покупали нарезку салями центов на пятнадцать и пару новых маринованных огурчиков и жевали это, сидя в парикмахерских креслах, во всяком случае, пока не начинали падать волосы. Парикмахеров звали Марио и Виктор. Они, вероятно, уже померли, за столько-то лет, от передозировки чесноком, как помирают все нью-йоркские парикмахеры. (Порядок, выстригайте. Только постарайтесь, пожалуйста, завернуть этот клок чубчиком.) Наши кресла стояли рядом, и, когда Марио заканчивал со мной и был готов отчалить, встряхнув эту попону, на мне каждый, каждый раз оказывалось больше волос Сеймура, чем моих собственных. Мало что в жизни, до того или после, так раздражало меня. Лишь единственный раз я высказал недовольство, и это была колоссальная ошибка. Я сказал что-то откровенно ехидным тоном насчет его «чертовых волос», прыгающих по мне. И в тот же миг пожалел об этом, но слово не воробей. Он ничего не сказал, но тут же начал тревожиться об этом. Чем дальше, тем больше, и до самого дома мы шли по улицам молча; он явно пытался сделать внушение своим волосам не прыгать на брата в парикмахерской. Хуже всего было вдоль длинного здания на 110-й, от Бродвея до нашего дома на углу Риверсайд. Никто у нас в семье не умел тревожиться вдоль этого квартала так, как Сеймур, если у него имелся Приличный Материал.

И этого достаточно для одного вечера. Я изнурен.

Только еще кое-что. Чего я хочу (курсив весь мой) от его физического описания? Более того, к чему я хочу, чтобы оно привело? Я хочу, чтобы оно попало в журнал, да; хочу публикации. Но это не то – я всегда хочу публиковаться. Это больше касается того, каким способом я хочу представить его в журнал. Вообще-то, в этом все и дело. Думаю, я знаю. Я очень хорошо знаю, что знаю. Я хочу доставить его туда, не пользуясь ни марками, ни почтовым конвертом. Если это описание истинно, я должен буду просто дать ему денег на поезд и, может, завернуть с собой сэндвич и чего-нибудь горячего в термосе, вот и все. Другие пассажиры в вагоне должны будут слегка сторониться его, словно кого-то малость под кайфом. О, восхитительная мысль! Пусть он выйдет из этого малость под кайфом. Но под каким именно кайфом? Под таким, думается мне, как когда кто-то, кого ты любишь, поднимается на крыльцо после трех жестких теннисных сетов, победоносных сетов, усмехаясь такой усмешкой, и спрашивает тебя, видел ли ты его последний удар. Да. Oui.

* * *

Другой вечер. Это нужно читать, запомните. Скажите читателю, где вы есть. Будьте дружелюбны – мало ли что. Но, разумеется. Я в оранжерее, только что позвонил насчет портвейна, и с минуты на минуту его принесет старый семейный слуга, исключительно умный, толстый, холеный мышонок, едящий все в доме, кроме экзаменационных работ.

Я собираюсь вернуться к волосам С., поскольку они уже на странице. Пока они не начали лезть, лет в девятнадцать, горстями, у него были очень курчавые черные волосы. Словцо на грани приличий, но не слишком; думается мне, я бы в любом случае его использовал. Смотрелись такие волосы чрезвычайно хватательно, и их таки хватали; малыши в семье всегда автоматически тянулись к ним, даже раньше, чем к носу, также, бог свидетель, Выдающемуся. Но обо всем по порядку. Очень волосатый человек, юноша, отрок. Другие дети в семье, не исключительно, но преимущественно мальчики, многие препубертатные мальчики, которых у нас, кажется, всегда хватало в доме, бывали очарованы его запястьями и руками. Мой брат Уолт, лет в одиннадцать, имел привычку рассматривать запястья Сеймура и уговаривать его снять свитер. «Сними свитер, эй, Сеймур. Ну же, эй. Здесь тепло». С. сверкал ему улыбкой, сиял улыбкой. Он любил, когда детвора так дурачилась. Я тоже, но только моментами. Он же – неизменно. Кроме того, он расцветал, наливался силой от всех бестактных или необдуманных замечаний, адресованных ему младшими родственниками. Скажу даже, в 1959-м, когда до меня доходят весьма жгучие новости о проделках моих младших брата и сестры, я думаю о тех объемах радости, что они доставили С. Помню, как Фрэнни, года в четыре, сидела у него на коленях и говорила, глядя ему в лицо с безмерным восхищением: «Сеймур, у тебя такие зубы красивые и желтые». Он буквально приковылял ко мне спросить, слышал ли я, что она сказала.