Одно замечание в прошлом абзаце стопорит меня. Почему мне нравилось, если дети дурачились только моментами? Несомненно, потому, что иногда в этом была немалая доля злости, направленная на меня. Не то чтобы я сам, по всей вероятности, не вызывал ее. Мне интересно, что знает читатель о больших семьях? Что еще важнее, сколько он сможет выслушать на эту тему от меня? Я должен сказать как минимум следующее: если вы старший брат в большой семье (в особенности когда, как с Сеймуром и Фрэнни, разница в возрасте составляет порядка восемнадцати лет) и берете на себя или просто не вполне сознательно принимаете роль местного наставника или ментора, почти невозможно не сделаться и контролером. Но даже контролеры бывают различных форм, размеров и цветов. Например, когда Сеймур говорил одному из близнецов или Зуи, или Фрэнни, или даже мадмуазель Буке (которая была всего двумя годами младше меня и часто совершенной леди), чтобы они снимали галоши при входе в квартиру, все до последнего понимали, что он, главным образом, хочет сказать, что иначе на полу будут следы, и Бесси придется браться за швабру. Когда же я говорил им снимать галоши, они понимали, что я, главным образом, хочу сказать, что те, кто этого не делают, жлобы. Это должно было иметь немалое значение, то, как они донимали или задирали каждого из нас по одному.
Подслушанное со стоном признание, неизбежно звучащее подозрительно Честно и Заискивающе. Что я могу с этим поделать? Не бросать же мне всю работу каждый раз, как в моем голосе возникают нотки Честного Джона? Могу я рассчитывать, что читатель поймет, что я не стал бы принижать себя – отметьте в связи с этим мои жалкие лидерские качества, – не будь я уверен, что в доме ко мне относятся более чем прохладно? Поможет ли повторить вам мой возраст?
Я пишу эти строки будучи седым сорокалетним рохлей с приличным брюшком и, надеюсь, соизмеримо приличными шансами не бросить на пол свои серебряные щипчики оттого, что в этом году меня не примут в баскетбольную команду, или оттого, что недостаточно бойко отдаю честь, чтобы меня отправили в военное училище. К тому же едва ли найдется такое письменное признание, которое бы не пованивало гордостью писателя за отказ от своей гордости.
Во что каждый раз нужно вслушиваться у публичных исповедников, так это в то, в чем он не исповедуется. В определенный период жизни (обычно, как ни прискорбно, в успешный период) человек может внезапно почувствовать, что Ему По Плечу признаться, что он жульничал на выпускных экзаменах в колледже, он даже может обнародовать, что между двадцатью двумя и четырьмя годами был импотентом, но такие галантные признания не гарантируют, что мы узнаем, как однажды он разгневался на своего хомячка и наступил ему на голову. Сожалею, что приходится распространяться об этом, но мне кажется, что у меня есть законные основания для беспокойства. Я здесь пишу о единственном человеке из всех, кого знал, который, в моем понимании, был по-настоящему крупной фигурой и единственным человеком сколько-нибудь значительного размаха, который ни на секунду не вызывал у меня подозрения, что он хранит тайком целый ящик гадких скучных страстишек.
Я нахожу ужасной, даже гнусной, одну только мысль, что я мог бы иной раз оставить его с носом по части популярности на этих страницах. Вы меня, может быть, извините, но не все читатели – умелые читатели. (Когда-то я спросил двадцатиоднолетнего Сеймура, без малого штатного профессора английского языка, преподававшего уже два года, не угнетало ли его что-нибудь в преподавании. Он сказал, что не думает, чтобы что-то его в этом угнетало, но было кое-что, как он думал, пугавшее его: читать карандашные заметки на книжных полях в библиотеке колледжа.) Я закончу мысль. Не все читатели, повторюсь, умелые читатели, а мне говорили – критики скажут нам всё, и прежде всего плохое, – что, как писатель, я обладаю множеством поверхностных достоинств. Я всем сердцем боюсь, что есть такой тип читателя, который может счесть в некотором смысле выигрышным для меня то, что я дожил до сорока; иными словами, что я, в отличие от Другого Человека на этих страницах, не оказался настолько «эгоистом», чтобы покончить с собой, бросив Свою Любящую Семью на произвол судьбы. (Я сказал, что закончу мысль, но в итоге не справляюсь. Не потому, что я негодный железный человек, но потому, что закончить ее правильно значило бы коснуться – господи боже, коснуться – подробностей его самоубийства, а я не ожидаю, что буду способен на это с моими темпами в течение ближайших лет.)
Все же, скажу вам перед тем, как лечь в постель, еще одну вещь, которая кажется мне имеющей непосредственное отношение к делу. И буду признателен, если все приложат максимум усилий, чтобы не усмотреть в этом категорически запоздалой мысли вдогонку. А именно, могу дать вам одно совершенно наглядное объяснение того, почему мое сорокалетие на момент написания этих строк является чудовищным положительно-отрицательным фактором. Сеймура не стало в тридцать один. Даже чтобы довести его до этого чрезвычайно нестарческого возраста, мне понадобится много, много месяцев, если не лет, при моем оснащении. На данный момент вы видите его почти исключительно ребенком и юношей (только, упаси боже, не мальчонкой). Пока я с ним в деле на этих страницах, я тоже буду ребенком и юношей. Но всегда при этом буду сознавать, как, надеюсь, и читатель, пусть и не столь пристрастно, что это представление ведет несколько брюхастый и чуть ли не пожилой человек. На мой взгляд, эта мысль не более меланхолична, хотя и не менее, чем большинство обстоятельств жизни и смерти. У вас на этот счет есть только мое слово, но должен вам сказать, что знаю, настолько хорошо, насколько знаю что-либо вообще, что, если бы мы с Сеймуром поменялись местами, и это он сидел бы здесь сейчас, он был бы так ошеломлен – да что там, поражен – своим огромным стажем рассказчика и официального авторитета, что забросил бы это начинание. Я, разумеется, больше ни слова не скажу об этом, но рад, что оно всплыло. Это истина. Пожалуйста, не довольствуйтесь тем, чтобы просто увидеть ее; прочувствуйте ее.
В итоге спать я не пошел. Кто-то здесь зарезал сон. И правильно сделал.
Резкий неприятный голос (не то что голоса моих читателей): Ты говорил, что расскажешь нам, как Выглядел твой брат. Нам не нужен весь этот чертов анализ и тягомотина.
Но это нужно мне. Вся эта тягомотина до последнего кусочка. Я, несомненно, мог бы меньше прибегать к анализу, но мне нужна вся эта тягомотина. Если и есть у меня молитва о том, чтобы сохранять в этом прямодушие, то держится она на тягомотине.
Думаю, что могу описать его лицо, внешность, манеры – его творчество – почти в любое время его жизни (за вычетом заморских лет) и добиться приличного сходства. Пожалуйста, без эвфемизмов. Идеального образа. (Когда и где, если я стану это продолжать, нужно сказать читателю, какого рода воспоминания, способности к запоминанию, отличают некоторых у нас в семье? Сеймура, Зуи, меня самого.
Я не могу откладывать до бесконечности, но насколько уродливо это будет выглядеть в печати?) Было бы чрезвычайно удобно, если бы некая душа послала мне телеграмму, в точности сообщавшую, какого Сеймура она бы хотела, чтобы я описал. Если же меня попросят просто-напросто описать Сеймура, любого Сеймура, я увижу отчетливую картинку, с этим порядок, но он у меня возникнет на ней одновременно в возрастах порядка лет восьми, восемнадцати и двадцати восьми, с волосатой и очень полысевшей головой, в летних туристических шортах в красную полоску и в мятой темно-бежевой рубашке с нашивками сержанта, сидящим в позе лотоса и сидящим на балконе радиостудии РКО на 86-й улице. Я чувствую, что мне грозит выдать как раз такую картинку, и мне она не нравится. Хотя бы потому, что это, думается мне, встревожило бы Сеймура. Трудно, когда твой Предмет – это еще и твой cher maître[38]. Его бы, думается мне, не так уж сильно встревожило, если бы я, после должной консультации с моими инстинктами, избрал бы своего рода литературный кубизм, чтобы показать его лицо. Если уж на то пошло, его бы совершенно не встревожило, если бы я дописал остаток этого мелкими строчными буковками – если бы так мне подсказали инстинкты. Я был бы не против некой формы кубизма, но каждый до последнего из моих инстинктов говорит мне дать ему хороший мелкобуржуазный бой. В любом случае я бы отложил это до завтра. Спокойной ночи.
Спокойной ночи, миссис Калабаш. Спокойной ночи, Описание Хреново.
Поскольку я испытываю некоторые сложности с тем, чтобы говорить от своего лица, я решил сегодня утром, в классе (пока пялился, боюсь, на немыслимо облегающие бриджи мисс Вальдемар), что по-настоящему учтивым жестом будет предоставить здесь первое слово кому-то из моих родителей, – и с кого же лучше начать, как не с Праматери. Хотя сопутствующие риски запредельны. Если каких-то людей не делает в конечном счете выдумщиками сентиментальность, то с этим почти наверняка справятся их естественные уродливые воспоминания. У Бесси, к примеру, одной из главных черт Сеймура был его высокий рост. Для нее он на редкость поджарый техасский тип, который всегда пригибает голову, входя в помещение. А на самом деле в нем было пять и десять с половиной[39] – высокий коротышка по современным мульти-витаминным стандартам. И это его устраивало. Высокий рост не прельщал его. Одно время, когда близнецы перевалили за шесть футов, я думал, не пошлет ли он им открытки с соболезнованиями. Наверное, будь он жив, он бы искрился улыбками оттого, что Зуи, будучи актером, не вышел ростом. Он, С., твердо верил в низкие центры гравитации для настоящих актеров.
Зря я сказал про «искрился улыбками». Теперь он у меня улыбается как заведенный. Я был бы очень счастлив, если бы вместо меня здесь сидел какой-нибудь другой чистосердечный писатель. Одной из первых моих клятв, когда я взялся за эту профессию, было ставить заслонки на Улыбки или Ухмылки моих героев на печатной странице. Жаклин ухмыльнулась. Крупный вальяжный Брюс Браунинг лукаво улыбнулся. Мальчишеская улыбка осветила суровые черты капитана Миттагессена. Однако здесь это чертовски давит на меня. И чтобы сразу покончить с самым худшим: я считаю, у него была очень, очень хорошая улыбка для человека, чьи зубы были где-то между так себе и плохими. О чем писать совсем не в тягость, так это о механике его улыбки. Его улыбка часто отставала или обгоняла другие, когда остальное лицевое движение в комнате либо совсем не двигалось, либо двигалось в противоположном направлении. Коробка передач была у него нестандартной, даже по семейным меркам. Он мог выглядеть мрачно, если не сказать траурно, когда задувались свечки на детском деньрожденном торте. С другой стороны, он мог выглядеть совершенно восторженно, когда кто-нибудь из детей показывал ему плечо, оцарапанное во время купания в водоеме.