Выше стропила, плотники. Сеймур. Представление — страница 24 из 29

Думаю, технически говоря, у него не было никакой социальной улыбки, и тем не менее мне кажется верной мысль (разве что малость экстравагантной), что на его лице всегда отражалось все действительно важное. Например, его улыбка на оцарапанные плечи часто бесила, если это было ваше плечо, но она же и отвлекала, когда требовалось отвлечь. Его хмурый вид на деньрожденных и внезапных вечеринках никогда никого не обламывал – или почти никогда, во всяком случае, не больше, чем, скажем, его ухмылки при посещении первого причастия или бар-мицвы.

И я не думаю, что во мне говорит чисто братская предрасположенность. Люди, совсем его не знавшие, или едва знавшие, или знавшие, очно или заочно, только как Звезду Детской Радиовикторины, оказывались порой в замешательстве при виде того или иного выражения – или его отсутствия – у него на лице, но думаю, не дольше, чем на миг. И часто в таких случаях жертвы испытывали что-то приятно близкое к любопытству – и никто, насколько я помню, никогда по-настоящему не обижался на него и не петушился. Хотя бы по той причине – несомненно, наименее запутанной, – что каждое его выражение было искренним. Когда же он вошел в возраст (вот теперь, полагаю, во мне говорит братская предрасположенность), у него, на мой взгляд, было едва ли не самое беззащитное взрослое лицо в районе Большого Нью-Йорка. Единственные случаи, когда в его лице было что-то неискреннее, наигранное, это когда он намеренно забавлял кого-то из близких родственников в наших апартаментах. Но такое случалось не каждый день. В целом же, я бы сказал, его отношение к Юмору отличалось сдержанностью, несвойственной больше никому у нас в семье. Что, впрочем, отнюдь не означает, что юмор не был неотъемлемой частью его рациона, я лишь хочу сказать, что он в основном принимал его или довольствовался в самых малых дозах. У нас в семье он почти неизменно выступал Устойчивым Объектом Шуток, если поблизости не оказывалось нашего отца, и обычно переносил это весьма достойно. Достаточно ясным примером того, о чем я говорю, может служить, думается мне, его неукоснительный обычай перебивать меня на середине диалога, когда я читал ему вслух мои новые рассказы, с тем, чтобы спросить, знаю ли я, что у меня Хороший Слух на Ритмы и Каденции Разговорной Речи. Ему доставляло удовольствие говорить это с премудрым видом.

Следующим пунктом у меня Уши. Между прочим, у меня про них имеется целая короткометражка – поцарапанная бобина сестры Буки, на которой она лет в одиннадцать выходит, поддавшись буйному порыву, из-за обеденного стола и через минуту бравурно возвращается в комнату с парой колец от отрывного блокнота, которые цепляет Сеймуру на уши. Она осталась очень довольна результатом, и Сеймур не снимал их весь вечер. Вполне возможно, пока у него не стала течь кровь. Но они ему не шли. Уши его, боюсь, были не ушами флибустьера, а ушами старого кабалиста или старого Будды. Чрезвычайно длинные мясистые мочки. Помню, отец Уэйкер, заглянув сюда несколько лет назад в жарком черном костюме, спросил меня, пока я разгадывал кроссворд в «Таймс», не думаю ли я, что уши С. из династии Тан. Сам я склонен относить их к более раннему периоду.

Я собираюсь спать. Сперва, пожалуй, пропущу в Библиотеке стаканчик с полковником Анструтером[40], а потом спать. Почему это меня так выматывает? Руки потеют, кишки урчат. Просто Целостный Человек не дома.

За исключением глаз и, может быть, носа (я говорю, может быть), я склоняюсь к тому, чтобы пропустить остальное его лицо, – и к черту Комплектность. Невыносимо думать, что мне могут предъявить претензию, что я ничего не оставил читательскому воображению.

* * *

В одном или двух условно поддающихся описанию отношениях его глаза были схожи с моими, а также с глазами Леса и Буки в том, что (а) цвет глаз у всей этой компашки можно довольно конфузливо описать как крайне темный гуляш или Унывный Еврейский Карий, и (б) все мы отмечены полукружьями, а в паре случаев, и полновесными мешками. На этом, впрочем, внутрисемейные сходства обрываются. Кажется не вполне галантным в отношении дам нашего ансамбля, но я бы отдал свой голос за две «наилучшие» пары глаз в семье Сеймуру и Зуи. И тем не менее каждая из этих пар разительно различалась между собой, и менее всего по цвету. Несколько лет назад я опубликовал исключительно Незабвенный, Достопамятный, неприятно неоднозначный и совершенно неуспешный рассказ об одном «одаренном» мальчике на борту трансатлантического лайнера, и где-то там было дано подробное описание мальчиковых глаз.

По счастливой случайности у меня в настоящий момент есть под рукой экземпляр этого самого рассказа, со вкусом приколотый к лацкану моего халата. Цитирую: «Его глаза, светло-карие и совсем не большие, слегка косили – левый больше правого. Но не настолько, чтобы поражать диспропорцией или обязательно привлекать внимание с первого взгляда. Они косили лишь настолько, чтобы это стоило отметить, да и то лишь в том случае, если бы кто-то хорошенько задумался об этом и решил, что глаза у него недостаточно ровные, глубокие, карие или широко расставленные». (Пожалуй, нам стоит сделать секундную паузу, чтобы перевести дыхание.) Дело в том (истинная правда, никаких ха-ха), что это вовсе не глаза Сеймура. Его глаза были темными, очень большими, вполне нормально расставленными и, если уж так, совершенно не косили. Однако как минимум два члена моего семейства отметили и заметили, что этим описанием я пытался ухватить его глаза, и даже считали, что вышло у меня не так уж плохо, в своеобразном смысле. На самом же деле его глаза были словно подернуты тончайшей пелеринкой в духе вот-я-тут, вот-я-там, да только не было у него никакой пелеринки – и вот тут я оказываюсь в тупике. Еще один писатель, такой же забавник – Шопенгауэр – пытается где-то в своих потешных трудах дать описание подобной пары глаз, и получается у него, рад заметить, во всех отношениях аналогичный фарш.

Ну ладно. Теперь нос. Я говорю себе, что больно будет всего минутку.

Если между 1919-м и 1948-м вы входили в многолюдную комнату, где присутствовали Сеймур и я, существовал, вероятно, один единственный способ, зато безотказный, установить, что мы с ним братья. Я про носы и подбородки. Подбородки я, разумеется, могу списать в два счета, сказав, что у нас их почти не было. Носы, однако, у нас еще как были, причем поразительно похожие: два здоровых, мясистых, скульптурно свисавших прибора, отличавшихся от всех остальных носов в семье, за исключением, известное дело, дорогого прадедушки Зозо, чей собственный нос, выдававшийся из раннего дагеротипа, наводил на меня нешуточный шорох в детстве. (Подумать только, что Сеймур, никогда не отпускавший, скажем так, анатомических шуток, однажды немало меня удивил, высказавшись о том, что наши носы – его, мой, прадедушки Зозо – ставят, возможно, ту же постельную дилемму, что иные бороды: класть их на одеяло или под?) Есть, однако, риск показаться слишком легкомысленным в этом отношении. Я хотел бы внести предельную ясность – вплоть до грубости, если понадобится, – что это вовсе не были романтические протуберанцы Сирано. (Речь идет, думается мне, об опасном, по всем понятиям, предмете в этом новом дивном психоаналитическом мире, где почти всем известно, как само собой разумеющееся, что было раньше: нос Сирано или его остроты, и откуда исходит общераспространенный международный клинический молчок относительно всех длинноносых, бесспорно, косноязычных парней.) Думаю, единственное различие, достойное упоминания, относительно ширины, длины и очертаний двух наших носов состояло в том, что спинка носа Сеймура была отмечена, должен заметить, самым явным скосом вправо, крайней кособокостью. Сеймур всегда подозревал, что рядом с его носом мой выглядел патрицианским. «Скос» был получен, когда кто-то у нас в семье весьма самозабвенно отрабатывал замахи бейсбольной битой в коридоре наших старых апартаментов на Риверсайд-драйв. После того инцидента нос ему так и не выправили.

Ура. Нос кончился. Я иду спать.

* * *

Никак не осмелюсь перечитать написанное до этих пор; старый профессиональный страх превратиться с полуночным ударом в пользованную ленту пишущей машинки «Ройял» очень разыгрался этим вечером. Впрочем, я вполне сознаю, что не живописал портрет Арабского Шейха. И это, даст бог, верно и правильно. В то же время никто не должен делать вывода из-за моей проклятой некомпетентности и горячности, что С. был по обычной занудной терминологии Привлекательным Уродцем. (Это очень сомнительный ярлык в любом случае, чаще всего используемый в определенных женских кругах, реальных или воображаемых, для оправданиях их, пожалуй, слишком нетипичного влечения к зрелищно сладкостенающим демонам или, чуть менее категорично, неотесанным бардам.) Даже если мне придется вдолбить это в читательские головы – что я и так уже сделал, я в курсе, – я должен донести до вас мысль, что мы были, пусть и в несколько разной степени, однозначно «неказистыми» детьми. Боже правый, мы были неказистыми. И все же, думается мне, я могу сказать, что наша внешность с возрастом «значительно улучшилась», и, когда наши лица «вытянулись», должен вас уверить и заверить, что мальчиками, отроками, юношами мы, несомненно, с первого взгляда вызывали явное замешательство у множества по-настоящему вдумчивых людей. Я имею в виду, разумеется, взрослых, а не других детей. Большинство детей не так-то просто ввести в замешательство – во всяком случае, не таким способом. Хотя, с другой стороны, большинство детей не отличаются добрым сердцем. Часто на детских вечеринках чья-нибудь весьма нарочито непредвзятая мать предлагала сыграть в Бутылочку или Почтамт, и я могу открыто засвидетельствовать, что в течение всего своего детства двое старших мальчиков Глассов оставались заслуженными получателями бессчетных сумок неотправленных писем (формулировка алогичная, но, думается мне, удачная), если только, разумеется, почтальоном не была девочка, которую все звали Шарлотка-Пилотка, но она в любом случае была малость того.