Нас это задевало? Причиняло боль? Теперь хорошенько подумай, писатель. Мой очень медленный и взвешенный ответ: Почти ни разу. В моем случае по трем причинам, которые легко приходят мне на ум. Во-первых, не считая одного-двух шатких промежутков, я все детство жил в убеждении – в значительной мере благодаря заверениям Сеймура, но отнюдь не исключительно, – что я был вопиюще обаятельным, способным малым, и, если кто-либо считал иначе, я списывал это на особенности чужого вкуса, явные и вместе с тем на удивление несущественные. Во-вторых (если вы такое вынесете, в чем я очень сомневаюсь), мне еще не было пяти, а я уже испытывал твердую радужную уверенность в том, что стану превосходным писателем, когда вырасту.
И в-третьих, с очень немногими отклонениями, ни одно из которых не задевало меня за живое, я всегда втайне радовался и гордился любому физическому сходству с Сеймуром. С самим же Сеймуром ситуация, как обычно, обстояла иначе. Его попеременно то очень волновали, то совсем не волновали причуды своей внешности. Когда же они его волновали, это волнение касалось комфорта других людей, и я обнаруживаю, что мысли мои в настоящий момент склоняются, главным образом, к нашей сестре Буке. Сеймур был от нее без ума. Что не слишком показательно, поскольку он был без ума от всех у нас в семье и от большинства людей за ее пределами.
Но, как и всех юных девушек, известных мне, Буку не миновала стадия – восхитительно краткая в ее случае, должен сказать, – когда она как минимум дважды в день «дохла» от перлов и faux pas[41] разных взрослых. На пике этого периода достаточно было ее любимой учительнице истории войти в класс после ланча с пятнышком charlotte russe[42] на щеке, чтобы Бука зачахла и сдохла у себя за партой. Впрочем, нередко она приходила домой, сдохнув от чего-то не столь тривиального, и такие случаи беспокоили и тревожили Сеймура. В частности, он беспокоился за нее из-за взрослых, которые подходили к нам (к нему и ко мне) на вечеринках и т. п., чтобы сказать, какие мы сегодня симпатяги. Если и не именно это, то нечто подобное случалось нередко, и Бука, казалось, всегда находилась где-то поблизости, ожидая возможности тут же сдохнуть.
Возможно, я не придаю того значения, какое следовало бы, возможности потерять берега с этим описанием его лица, физического лица. Я с готовностью признаю, что моим методам недостает полного совершенства. Возможно, я переусердствовал с этой задачей. С одной стороны, я вижу, что обсудил почти каждую черту его лица, но все еще не коснулся его жизни. Одна эта мысль – не ожидал ее – ужасно меня угнетает. И все же, хоть я и чувствую это, хоть я и поддаюсь этому чувству, определенная убежденность, бывшая у меня с самого начала, никуда не делась – простая и ясная. «Убежденность» – совсем неподходящее слово. Скорее, приз лучшему козлу отпущения или свидетельство долготерпения. Я чувствую, что обладаю знанием, своего рода редакторским чутьем, полученным после всех безуспешных попыток за прошедшие одиннадцать лет дать описание Сеймура на бумаге, и это знание говорит мне, что его не ухватишь недосказанностью. Совсем даже наоборот. Я написал и театрально сжег как минимум дюжину рассказов и скетчей о нем после 1948 года – среди них, и я говорю то, чего не стоило бы, есть весьма отрывистые и удобочитаемые. Но это был не Сеймур. Нагороди недосказанность про Сеймура, и она обернется, сделается ложью. Художественной ложью, может быть, и даже иногда ложью восхитительной, но ложью.
Чувствую, мне не стоит ложиться еще час-другой. Вертухай! Смотри, что этот там сидит, не спит.
В нем было так много совсем не страхолюдного. Его руки, к примеру, были очень изящными. Не решаюсь сказать прекрасными, чтобы не скатываться к совершенно богомерзкому выражению «прекрасные руки». Ладони были широкими, мышцы между большим и указательным пальцами неожиданно развитыми, «крепкими» (кавычки необязательны – расслабься уже, ради бога), однако сами пальцы были тоньше и длиннее, чем даже у Бесси; средние пальцы имели такой вид, словно их следовало измерять портновской линейкой.
Я обдумываю этот последний абзац. Точнее сказать, объем личного восхищения, выразившегося в нем. До какой степени, хотел бы я знать, может человек восхищаться руками своего брата в наше время без того, чтобы вскинулись чьи-нибудь брови? В ранней юности, Папа Вильям, моя гетеросексуальность (не считая нескольких, скажем так, не всегда добровольных периодов затишья) часто служила предметом досужих сплетен в ряде моих старых школьных кружков. Однако в настоящий момент мне вспоминается, пожалуй, слегка чересчур отчетливо, что Софья Толстая в одной из своих, не сомневаюсь, весьма небеспричинных семейных ссор обвиняла отца своих тринадцати детей, пожилого мужа, доставлявшего ей неудобство каждую ночь их супружеской жизни, в гомосексуальных наклонностях. На мой взгляд, Софья Толстая была в общем и целом на редкость недалекой женщиной – и, кроме того, атомы, определяющие мою конституцию, склоняют меня к мнению, что дым не так часто указывает на огонь, как на клубничное желе, – но я определенно считаю, что любого прозаика разряда все-или-ничего или даже стремящегося к таковому отличает огромная доля андрогинности. На мой взгляд, если он подтрунивает над писателями, носящими невидимые юбки, то делает это на свой страх и риск. Больше об этом ни слова. Такого рода доверительностью можно легко и сочно Злоупотребить. Поражаюсь, что есть хоть какой-то предел нашей трусости в печати.
Голос Сеймура, его удивительный голосовой аппарат, обсуждать прямо здесь я не готов. Для начала у меня нет достаточно места для размаха. На данный момент я только скажу своим нерасполагающим Детективным Голосом, что его голос был наилучшим всецело несовершенным музыкальным инструментом, который мне доводилось слушать часами. Впрочем, повторюсь, что хотел бы отложить подробное описание.
Кожа его была темной или, во всяком случае, далекого уверенного оттенка землистого и чрезвычайно чистой. Через все отрочество он прошел без единого прыщика, что одновременно очень меня озадачивало и раздражало, поскольку он поедал тот же объем провизии с уличных тележек – наша мать называла ее Антисанитарной Пищей, Состряпанной Грязнулями, Сроду Не Мывшими Рук, – что и я, выпивал никак не меньше газировки и, конечно, мылся не чаще, чем я. Если уж на то пошло, гораздо реже. Он так бдительно следил, чтобы остальная орава регулярно принимала ванну – в особенности близнецы, – что часто пропускал свою очередь. Что отбрасывает меня, не очень-то кстати, к теме парикмахерских. Как-то раз, когда мы направлялись стричься, он остановился как вкопанный прямо посреди Амстердам-авеню и спросил меня, очень здраво, пока машины и грузовики обтекали нас в обеих направлениях, не буду ли я сильно возражать, чтобы подстричься без него. Я оттащил его к бордюру (хотел бы я получать по никелю за каждый бордюр, к которому оттаскивал его, причем не только в детстве) и сказал, что разумеется буду. Ему пришло на ум, что шея у него нечистая. И он хотел избавить Виктора, парикмахера, от страшного зрелища своей грязной шеи. Строго говоря, она у него была грязной. Не первый и не последний раз он оттянул сзади пальцем воротничок и попросил меня посмотреть. Обычно эта область бывала тщательно ухоженной, как и положено, но уж если не была, так не была.
Теперь мне действительно пора спать. Декан Женского Факультета – милейшая личность – явится завтра ни свет ни заря пылесосить.
Где-то здесь должна затесаться такая ужасная тема, как одежда. Было бы просто чудесно, если бы писатели могли позволить себе описывать одежду своих персонажей предмет за предметом и складку за складкой. Что же нам мешает? Отчасти тенденция давать читателю, которого мы знать не знаем, сухой паек либо кредит доверия: паек в том случае, если мы не считаем, что читатель осведомлен о людях и нравах не хуже нашего, а кредит – когда предпочитаем не думать, что у него имеются под рукой те же мелкотравчатые данные, что и у нас. К примеру, когда я посещаю подолога и натыкаюсь в журнале «Пикабу» на фотографию подающей надежды американской публичной личности – кинозвезды, политика или нового президента колледжа, – в домашней обстановке, с гончей в ногах, Пикассо на стене и в норфолкской тужурке с поясом, я обычно питаю добрые чувства к собаке и светскую снисходительность – к Пикассо, но могу проявить нетерпимость в том, что касается норфолкских тужурок на американских публичных личностях. То есть, если мне сразу не приглянулся некий конкретный субъект, тужурка это только усугубит. Я заключу по ней, что его горизонты расширяются чертовски быстро для меня.
Двигаемся дальше. Став чуть постарше, мы с Сеймуром ужасно одевались, каждый в своей манере. Даже как-то странно (не так уж странно на самом деле), что мы одевались настолько кошмарно, ведь в раннем детстве вид у нас был, думается мне, вполне приличный и опрятный. В начале нашей карьеры на радио Бесси одевала нас в «Де-Пинне» на Пятой авеню. Как она вообще обнаружила это степенное и достойное заведение, почти для всех оставалось загадкой. Мой брат Уолт, бывший при жизни очень элегантным молодым человеком, склонялся к мнению, что Бесси просто вышла на улицу и спросила у полисмена. Небезосновательное предположение, поскольку наша Бесси, когда мы были детьми, обычно обращалась с самыми своими запутанными проблемами к ближайшему аналогу друидского оракула, доступному в Нью-Йорке, – ирландскому патрульному. В каком-то смысле, полагаю, известная везучесть ирландцев сыграла свою роль в том, что Бесси обнаружила «Де-Пинну». Но дело было не только в этом, отнюдь. К примеру (от фонаря, но с чувством), моя мать никогда не была ни в коем – даже самом широком – смысле книголюбом. Однако я видел, как она зашла в один из кричащих книжных дворцов на Пятой авеню, купить одной из моих племянниц подарок на день рождения, и вышла, возникла с изданием «На восток от солнца, на запад от луны» с иллюстрациями Кея Нильсена, и, если бы вы ее знали, вы бы не сомневались, что она была вы