Выше стропила, плотники. Сеймур. Представление — страница 26 из 29

литой леди, но брезговала обращаться к услужливым продавцам-консультантам. Но вернемся к тому, как мы выглядели в дни нашей Юности. Мы стали покупать себе одежду, не оглядываясь ни на Бесси, ни на друг друга, с первых подростковых лет. Сеймур, в силу старшинства, отделился, как водится, первым, но я наверстал упущенное, когда пришел мой черед. Помню, что едва мне минуло четырнадцать, я забросил Пятую авеню, как холодную картошку, и направился прямиком на Бродвей – в частности, в один магазин в районе Пятидесятых, где продавцы, как думалось мне, были настроены более чем враждебно, но, по крайней мере, умели с первого взгляда узнать прирожденного стилягу. В последний год, когда мы с С. выходили в эфир – в 1933-м, – на каждую передачу я заявлялся в светло-сером двубортном костюме с сильно подложенными плечами, в рубашке цвета индиго с мягким «голливудским» воротничком и в одном из двух, какой бывал почище, шафранных ситцевых галстуков, которые я держал для официальных случаев. Ни в чем другом, если честно, мне не было так хорошо.

(Сомневаюсь, что пишущий человек способен по-настоящему взять и выбросить свои старые шафранные галстуки. Рано или поздно они, думается мне, всплывут в его прозе, и он чертовски мало что сможет с этим поделать.) Сеймур же, в свою очередь, выбирал для себя восхитительно сдержанную одежду. Основная его загвоздка заключалась в другом: что бы он ни купил – прежде всего костюмы и пальто, – все было ему не в пору. Должно быть, он бросался наутек, возможно, полуодетый, и уж точно не тронутый мелом, когда к нему приближался кто-нибудь из отдела подгонки. Все его пиджаки были ему либо в обтяжку, либо висели на нем. Рукава обычно либо доходили до костяшек пальцев, либо до запястий. Хуже всего у него обстояло дело с брючными седловинами. Иногда они вызывали оторопь, словно заднюю часть стандартного 36-го размера бросили, как горошину в корзину, в удлиненные брюки 42-го размера. Но нам предстоит рассмотреть и другие, более существенные аспекты. Как только текстильное изделие оказывалось на нем, он терял всякое представление о его существовании, не считая, пожалуй, некоего смутного технического осознания того, что он больше не голый. И это не было обычным признаком инстинктивной или даже тщательно выработанной неприязни к тем, кого в наших кругах называли Пижонами. Я ходил с ним за компанию раз-другой, когда он Отоваривался, и, оглядываясь на те случаи, я думаю, что одежду он покупал с тихой, но для меня отрадной гордостью, словно юный брахмачарья, индуистский неофит, выбирающий свою первую набедренную повязку. Ох и чудное это было дело. Стоило Сеймуру надеть любую одежду, как что-нибудь оказывалось не в порядке. Он мог простоять добрых три-четыре минуты у открытой дверцы шкафа, изучая свою половину нашей полки для галстуков, но вы знали (если у вас хватало идиотизма сидеть и смотреть на него), что едва он сделает свой выбор, галстук будет обречен. Либо его гордиеву узлу не суждено будет вписаться в V-образный вырез воротника рубашки – скорее всего, он затянется где-то в четверти дюйма от шейной пуговицы, – либо, если потенциальный узел надежно скользнет на нужное место, тогда узкой полоске фуляра определенно суждено будет выглядывать из-под воротничка сзади шеи, словно ремешку туристического бинокля. Но я бы предпочел оставить эту большую и сложную тему. Его одежда, если коротко, зачастую повергала всю семью в состояние близкое к отчаянию.

Я на самом деле дал лишь общее представление.

Вариантов было великое множество. Могу лишь добавить для пояснения, что подобные переживания могут оказывать глубоко травмирующее воздействие, если вы, скажем, стоите возле одной из горшечных пальм в холле «Билтмора», в коктейльный час пик, летним днем, и видите, как ваш сеньор вприпрыжку поднимается по общей лестнице, довольный как слон, что видит вас, но не до конца задраенный, засупоненный.

Я бы хотел слегка продолжить эти лестничные скачки, а точнее, продолжить вслепую, – и к черту опасения, куда это может меня завести. Сеймур скакал по всем лестницам. Носился по ним. Я редко видел, чтобы он одолевал лестничный пролет как-то иначе. Что переносит меня – вполне уместно, должен заключить – к теме задора, напора и живости. Не представляю, кто в наши дни (с трудом представляю в наши дни) – исключая разве что нетипично неуверенных в себе портовых грузчиков, нескольких генералов армии и флота в отставке и великое множество мальчишек, которых волнуют размеры их бицепсов – придает большое значение популярным в прошлом наветам о Нежизнестойкости поэтов. Тем не менее я готов предположить (особенно в свете того, что так много военных и убежденных поборников активного отдыха причисляют меня к своим любимым сказителям), что требуется весьма существенный уровень физической выносливости, а не только нервной энергии или несгибаемого эго, чтобы продраться до беловика первоклассного стихотворения. Да только слишком часто, как ни грустно, хороший поэт чертовски плохо заботится о своем теле, но я придерживаюсь мнения, что обычно ему достается изначально самый высоконадежный экземпляр. Мой брат был одним из самых неутомимых людей, каких мне доводилось знать. (Я вдруг вспомнил о времени. Еще не полночь, и я балуюсь идеей соскользнуть на пол и продолжить писать, лежа на спине.) Меня сейчас осенило, что я никогда не видел, чтобы Сеймур зевал. Должно быть, он когда-нибудь зевал, но я этого не видел. И соображения этикета здесь точно ни при чем; у нас дома зевки вовсе не были вне закона. Я, например, зевал регулярно – и это при том, что спал я больше, чем он. Впрочем, стоит отметить, что мы оба спали меньше среднего, даже в раннем детстве. Особенно в основной период наших лет на радио – тех лет, когда каждый из нас имел при себе как минимум по три библиотечных билета в брючных карманах, словно захватанных старых паспорта – редко в какие ночи, школьные ночи, свет у нас в спальне гас раньше двух-трех часов, не считая обязательных микро-интервалов после Стука-в-дверь Первого Сержанта Бесси, совершавшего еженощный обход. Когда Сеймур чем-то загорался, погружался во что-то, он мог не ложиться в постель и нередко не ложился лет с двенадцати по две и три ночи кряду, и ни его внешний вид, ни голос этого не выдавал. Большая нехватка сна сказывалась, очевидно, только на его кровообращении; руки и ноги у него холодели. Обычно на третью ночь без сна он как минимум раз поднимал голову от своих занятий и спрашивал меня, не чувствую ли я ужасного сквозняка? (Никто у нас в семье, ни даже Сеймур, не чувствовал обычных сквозняков. Только ужасных.) Или он вставал со стула или с пола – на чем он там читал, писал или размышлял – и шел проверить, не оставил ли кто открытым окошко в ванной. Помимо меня только одна Бесси у нас в апартаментах могла понять, когда Сеймур пренебрегал сном. Она судила по тому, сколько носков он носил. В годы, когда он перешел с шортов на длинные брюки, Бесси вечно поднимала отвороты его брюк, чтобы проверить, не надел ли он две пары носков от сквозняков.

Сегодня я сам себе Песочный человек. Доброй ночи! Доброй ночи всем вам, отвратительно необщительные люди!

* * *

Многие, многие люди моих лет и моей группы доходов, пишущие о своих мертвых братьях в очаровательной полудневниковой манере, никогда не потрудятся указать даты или сообщить, где они есть. Никакого чувства солидарности. Я поклялся, что со мной такого не случится. Сегодня четверг, и я снова в своем кошмарном кресле.

Сейчас без четверти час ночи, и я сижу здесь с десяти, пытаясь, пока физический Сеймур остается на странице, найти способ представить его Атлетом и Игроком без того, чтобы вывести из себя тех, кто ненавидит спорт и игры. На самом деле мне тошно и гадко оттого, что я не могу подступиться к этому иначе, как через извинение. Хотя бы потому, что я приписан к кафедре английского языка, два члена которой, по крайней мере, на пути к тому, чтобы стать признанными поэтами с устоявшимся репертуаром, а третий – литературный критик, имеющий здесь огромный вес, на академическом Восточном Берегу, внушительной величины специалист по Мелвиллу. Все эти трое (они тоже неровно ко мне дышат, как несложно догадаться) склонны проявлять в разгар бейсбольного сезона, как это мне видится, не в меру прилюдное рвение к телевизору и холодному пиву. К сожалению, этот оплетенный плющом камешек не столь разрушителен при данных обстоятельствах, ведь бросаю я его из стеклянного дома. Я сам всю жизнь являюсь бейсбольным фанатом и не сомневаюсь, что в черепе у меня есть область, которая должна напоминать днище клетки для птиц из обрывков старых Спортивных Колонок. Да что там (и я считаю это последним словом в интимных писательско-читательских отношениях), вероятно, одной из причин, что в детстве я больше шести лет подряд оставался в эфире, было то, что я мог сообщить Ребятам из Радиолэнда, какие планы всю неделю вынашивали братья Уэйнеры[43] или, что вызывало еще большее впечатление, сколько раз Кобб[44] украл третью базу в 1921 году, когда мне было два. Неужели эта тема до сих пор малость задевает меня?

Разве я еще не примирился с теми днями юности, когда убегал с «Реалити» и садился в надземку на Третьей авеню, спеша в свою норку у третьей базы на «Поло-граундс»? Даже не верится. Может, отчасти дело в том, что мне сорок, и я думаю, что давно настало время, чтобы всех писателей для мальчишек изрядного возраста попросили очистить бейсбольные площадки и арены для боя быков? Нет. Я понял – боже мой, понял, – почему никак не решаюсь представить Эстета Атлетом. Я не думал об этом долгие годы, но вот ответ: с нами на радио выступал один исключительно умный и приятный мальчик – некий Кёртис Колфилд, которого в итоге убили в ходе одной из высадок в Тихом океане. Как-то раз он забрел со мной и Сеймуром в Центральный парк, и я обнаружил, что мяч он бросает так, словно у него две левые руки – короче, как большинство девчонок, – и я до сих пор вижу взгляд, каким Сеймур посмотрел на меня, услышав мой критический ржач, жеребцовый. (Как мне отмахнуться от этого глубинного психоанализа? Я что, переметнулся на Другую Сторону? Может, мне повесить на дверь табличку?)