Выше стропила, плотники. Сеймур. Представление — страница 28 из 29

боковым – от запястья – замахом, примерно как бросают блинчики по воде. И опять же подражание было катастрофическим. Бросить, как он, значило потерять все шансы на малейший контроль над шариком.

Думаю, что к следующей истории часть моего разума загодя подбивала клинья. Сам я не думал о ней долгие годы.

Как-то раз предвечерней порой, в ту смутно-водянистую четверть часа, когда в Нью-Йорке только что зажглись фонари и зажигаются габаритные огни машин – одни зажглись, другие еще нет, – я играл в шарики по бордюру с мальчиком по имени Айра Янкауэр, на дальней стороне переулка, прямо напротив холщового навеса нашего дома. Мне было восемь. Я применял Сеймурову технику, точнее, пытался – его боковой замах, которым он посылал шарики по широкой дуге точно в цель – и уверенно проигрывал. Уверенно, но безболезненно. Ведь то было время дня, когда мальчики из Сити Нью-Йорка становятся похожи на мальчиков из Тиффина[45], Огайо, слышащих отдаленный свисток поезда, когда последнюю корову заводят в коровник.

В эту волшебную четверть часа, если ты терял шарики, ты просто терял шарики. Айра тоже, думается мне, завис вне времени, а раз так, все, что он выигрывал, это просто шарики. Из этой тишины – и совершенно в ее тональности – меня позвал Сеймур. Это вызвало приятный шок, внезапное чувство, что есть кто-то третий во вселенной, и это чувство подкреплялось тем, что это был Сеймур. Я обернулся, полностью, и подозреваю, что Айра тоже. Под навесом нашего дома только что зажглись круглые яркие лампочки. Сеймур стоял перед навесом на самом бордюре, лицом к нам, балансируя на краю, убрав руки в прорезные карманы пальто на овчинной подкладке. Из-за лампочек под навесом его лицо было в тени, затемнено. Ему было десять.

По тому, как он балансировал на краю бордюра, по положению рук, по… показателю икс я тогда понял, как понимаю и сейчас, что он всецело сознавал волшебство момента. «Ты мог бы не так сильно целиться? – спросил он меня, не сходя с места. – Если ты его выбьешь, когда целишься, тебе просто повезет». Он говорил, обращался ко мне, однако не нарушал волшебства. Тогда его нарушил я. Вполне сознательно. «Какое же это везение, когда я целюсь?» Сказал я ему не громко (несмотря на курсив), но с большим раздражением в голосе, чем действительно чувствовал. Какое-то время он ничего не отвечал, все так же балансируя на бордюре, и смотрел на меня, как я смутно понимал, с любовью.

«Именно что везение, – сказал он. – Ты обрадуешься, если выбьешь его шарик, Айрин шарик, разве нет? Ведь обрадуешься? А если ты радуешься, выбивая чей-то шарик, значит, ты втайне как бы не очень-то и ожидаешь этого. Значит, в этом должна быть доля везения, должна быть такая приличная доля случайности». Он сошел с бордюра, не вынимая рук из карманов пальто, и подошел к нам. Но Сеймур-мыслитель не перешел сумеречную улицу в два счета, или так мне показалось. В этом свете со спины он приблизился к нам словно лодка. Однако гордость – одна из самых быстрых вещей в мире, и между нами еще оставалось пять футов, когда я выпалил Айре: «Все равно уже темнеет», эффективно прервав игру.

От этого маленького пентименто[46], или что это было, меня прошиб пот буквально с головы до ног. Хочется сигарету, но моя пачка кончилась, и у меня нет желания вставать с этого кресла. О боже, до чего благородная профессия. Насколько хорошо я знаю читателя? Сколько я могу рассказать ему, чтобы не смутить невзначай его или себя? Я могу сказать ему следующее: в его разуме уже уготовано место каждому из нас. До последней минуты я видел свое четыре раза в жизни. Сейчас – пятый. Я собираюсь растянуться на полу примерно на полчаса. Прошу меня извинить.

* * *

Это мне подозрительно напоминает примечание к программке, но, учитывая театральность предыдущего абзаца, я чувствую, что этого следовало ожидать. С тех пор прошло три часа. Я заснул на полу. (Я уже пришел в себя, дорогая баронесса. Боже правый, что вы могли подумать обо мне? Вы ведь позволите, умоляю вас, чтобы я велел принести нам преинтересную бутылочку вина. Это с моих личных виноградничков. И думаю, вы вполне могли бы) Я хотел бы заявить – так кратко, как только сумею, – что, чем бы ни была вызвана пертурбация на странице три часа назад, я ни в малейшей мере не был и не собирался быть одурманен моими способностями (моими скромными способностями, Баронесса) почти абсолютной памяти. Как только я дошел, или довел себя, до состояния нестояния, я уже не твердо сознавал, что говорил Сеймур – или самого Сеймура, если уж на то пошло. Что, по существу, поразило меня, выбило из колеи, так это, думается мне, внезапное осознание того, что Сеймур – это мой велосипед «Давега». Я прождал большую часть жизни, когда у меня возникнет хотя бы малейшее побуждение, не говоря о требуемой решимости, чтобы отдать «Давегу». Я, конечно, спешу объясниться:

Как-то раз, когда нам с Сеймуром было по пятнадцать и тринадцать, мы вышли под вечер из нашей комнаты, чтобы послушать по радио, полагаю, Ступнэгла и Бадда[47], и застали великий, зловеще приглушенный сумбур в гостиной. Там было всего трое человек – наш отец, наша мать и наш брат Уэйкер, – но есть у меня ощущение, что где-то поблизости, в укромных местах, грели уши и младшие. Лес ужасно раскраснелся, Бесси поджала губы до полного исчезновения, а наш брат Уэйкер – ему на тот момент, согласно моим подсчетам, было в точности девять лет и четырнадцать часов – стоял у пианино в пижаме, босиком, и по лицу у него катились слезы. Моим первым побуждением в семейной ситуации такого рода было дать стрекача, но поскольку Сеймур, по всей видимости, уходить не собирался, я тоже остался.

Лес, стараясь сдерживать пыл, немедля изложил Сеймуру суть дела со стороны обвинения: в то утро, как нам было известно, Уэйкер и Уолт получили прекрасные одинаковые, разорительные для семейного бюджета подарки на день рождения – два красно-белых двухрамных двадцатишестидюймовых велосипеда, те самые, которыми они открыто восхищались большую часть года в витрине спортивного магазина «Давега» на Восемьдесят шестой, между Лексингтон и Третьей. Примерно за десять минут до того, как мы с Сеймуром вышли из спальни, Лес выяснил, что велосипед Уэйкера не стоял надежно в подвале нашего квартирного дома рядом с велосипедом Уолта. В тот день Уэйкер отдал его другому мальчику в Центральном парке. Кто-то («какой-то ушлепок, которого он видел впервые в жизни») подошел к Уэйкеру и попросил у него велосипед, и Уэйкер его отдал. Ни Лес, ни Бесси, разумеется, не были слепы к «самым добрым, щедрым намерениям» Уэйкера, но детали этой сделки виделись им под углом их собственной неумолимой логики. К чему, по сути, сводилось их мнение в отношении Уэйкера – и Лес повторил его с большой горячностью специально для Сеймура – так это к тому, что ему следовало дать тому мальчику вволю покататься.

На это Уэйкер возразил, всхлипывая. Тот мальчик не хотел вволю покататься, он хотел велосипед. У него никогда не было своего, у мальчика; а он всегда хотел. Я посмотрел на Сеймура.

Он выглядел взволнованным. Весь его вид говорил, что он очень хотел бы, но совершенно не представляет, как разрешить столь трудный диспут, – и я знал по опыту, что мир в нашей гостиной скоро восстановится, хоть это и казалось чудом. («Ученый муж, принимаясь за любое дело, преисполняется тревоги и сомнений, и потому ему всегда сопутствует успех». Книга XXVI Сочинений Чжуан-цзы.) Я не стану вдаваться в подробности (в кои-то веки), как Сеймур – должен быть способ выразить это удачнее, но я такого не знаю – сумел докопаться до сути дела, так что через несколько минут противоборствующие стороны расцеловались и разошлись. На самом деле моя точка зрения на этот счет носит откровенно личный характер и, думается мне, я ее уже выразил.

То, что Сеймур донес до меня – или, скорее, чему научил меня – в тот вечер 1927 года, за игрой в шарики по бордюру, кажется мне ценным и важным, и я считаю, что это заслуживает некоторого обсуждения. Пусть даже, какой бы дичью это ни казалось, мало что в моих глазах выглядит в данный момент более ценным и важным, чем то, что надутому сорокалетнему брату Сеймура, наконец-то, подарили личный велосипед «Давега», который он отдаст, по всей вероятности, первому просящему. Я задаюсь вопросом, предаюсь размышлениям, насколько правильным будет перейти от одной псевдометафизической тонкости, сколь угодно жидкой или личной, к другой, сколь угодно твердой или безличной. То есть без того, чтобы для начала походить-побродить вокруг да около, в моей привычной многословной манере. Тем не менее продолжу: когда он учил меня, стоя на бордюре через улицу, перестать целиться в шарик Айры Янкауэра – ему тогда было десять, пожалуйста, не забывайте, – я считаю, что он инстинктивно наставлял меня в духе, по-своему очень близком к тому, в каком высказывались великие японские лучники, запрещавшие норовистым новым ученикам старательно целиться; то есть, когда великий лучник велит, если можно так выразиться, целиться не целясь. Впрочем, мне бы очень хотелось оставить дзенских лучников и само понятие дзен за рамками этой диссертации в пинту глубиной – хотя бы уже потому, что дзен, несомненно, стремительно становится для проницательного уха пошлым, культистским словечком, причем с огромной, хоть и поверхностной, обоснованностью. (Я говорю, с поверхностной, потому что Чистый Дзен обязательно переживет своих западных подвижников, которые, по большей части, похоже, подменяют почти-доктрину Отстраненности призывом к духовному безразличию, даже черствости и очевидно норовят сбить с ног Будду, не отрастив сперва золотого кулака. Чистый Дзен, если надо это говорить – я таки думаю, что все же надо, раз уж я набрал такие обороты – пребудет здесь даже после того, как не останется снобов вроде меня.) Тем не менее я бы предпочел по большому счету воздержаться от сравнения совета Сеймура по выбиванию шариков с дзенской стрельбой из лука, просто потому, что сам я не являюсь ни дзенским лучником, ни дзен-буддистом, ни тем более дзенским адептом. (Не слишком ли я отклонюсь от темы, если скажу, что наша с Сеймуром восточная философия коренилась – если уместно говорить о каких-то «корнях» – в Старом и Новом Заветах, в Адвайта-Веданте и классическом даосизме? Я склонен считать себя, если уж прибегать к чему-то столь ласкающему слух, как восточные названия, карма-йогином четвертой ступени, разве что сдобренным для пикантности щепоткой джняна-йоги. Меня весьма привлекает классическая дзенская литература, у меня хватает дерзости читать по ней раз в неделю лекции в колледже, как и по литературе махаянской, но сама моя жизнь едва ли может быть дальше от дзена, чем