За обедом им подали тертый суп и пюре! Я специально три раза ходила – то за хлебом, то за вилкой и ложкой – мимо них. Пал Сергеич грыз мясо и – кровожадно. Суп с пюре ела белая женщина с очень красным от солнца и, наверно, от злости лицом. У нее были крепкие ноги – я на пляже потом рассмотрела,– могучие плечи и низко посаженный зад. Говорят, что изъяны волнуют мужчин – например, асимметрия, да? Это правда? У нее ягодица одна как-то больше другой… Ну и челюсть, как ты понимаешь.
В монастырь мне нельзя, потому что и там чают в теле воскреснуть – по-моему, страшная пошлость!
«Синих вод окоем
Все темней и тесней.
Запершись с ней вдвоем,
Что ты телаешь с ней?»
– тоже пошлость, конечно, но все же простительная. Я же не знала, что, запершись, они чемоданы пакуют. Я торчала на пляже – колом, шпингалетом. Я изъела их желтую штору, как моль китель дедушкин – он в руках расползался, и от этого было гадливо и страшно. Я тогда разревелась, а мама сказала, что таких психопаток, как я, не берут в октябрята. И ты согласилась. Ты всегда соглашалась, потому и ходила в любимых. В них и ходишь. «Вот Танечка – нашей породы, а ты! У свекровки был прадед, она говорила, родную сестру запорол – их отродье!»
А сестру запорол, потому что за друга отдал, а она оказалась гулящей. Генетически я, вероятней всего, прямо к ней восхожу.
И – она поняла бы меня, как никто?
Ты же только приклеишь ярлык. Я созрела, я давно перезрела уже – вот чего ты не хочешь признать. Ну так слушай!
Я осталась на лишние сутки, потому что билет продала, а когда попыталась купить, удалось только этот – в проходе и при туалете. Потому и не сплю, вонь такая – не морщься, пожалуйста. Я духами под носом намазала и лежу – ничего. Я осталась на лишние сутки, и я думала, Павел Сергеевич – Запорожье ведь рядом – приедет. Поболтать, попрощаться, адрес дать или мой взять хотя бы. Жизнь ведь – это ужасно долго. И нельзя же на всю эту вечность!..
Пересменка похожа на зиму: пляж пустой, лежаки – под замком. К довершению сходства еще с ночи зарядил мелкий дождь. Он убил все следы. Я сидела на лавке и смотрела на шторм, становясь постепенно сама этим грохотом, этим воем. Я кричала, не слыша себя. Чтоб расслышать, заткнула пальцами уши, а когда оглянулась, то увидела недомерка-качка. Он смотрел на меня, как буравил. А потом закричал, то есть рот разодрал и задергал плечами. Я спросила: «Дурак или в детстве ушибли?» Слов он слышать не мог, но кадык – он торчал у него до того непристойно!– вдруг полез вниз и вверх, вниз и вверх. Я сидела в плаще, он стоял в красных плавках – по всему было видно, что только заехал и от радости оборзел. И помчался к воде, и запрыгал на волнорезе, а потом его смыло, наверно. Я смотрела на чаек, как они головами мотают, из песка вынимая объедки. А когда обернулась, качка уже не было. Волнорез весь насквозь промывался водой, как слюной,– костью в горле застряв. Я залезла на лавку, потом побежала к воде. На солярии – я помчалась потом на солярий – я увидела пошлого вида блондинку с Бертой Марковной, которая перепутала день и тоже на лишние сутки застряла.
– Лучше б я его сразу придушила ногами!– кричала блондинка.
– Как идет! Аполлон!– ликовала старушка.
Я прижалась к перилам: недомерок был жив и здоров. Он шагал по соседнему пляжу и махал нам рукой. Или мне?
– Ты приди! Ты дойди!– бесновалась блондинка.– Урод! Недоебыш!
Разбежавшись, он подвесил себя на турник и качал свои мускулы до совершенного изнеможения. А потом по-кошачьи упал, точно умер, точно мне говорил: испугалась? решила, что завтра я буду вот так – на песке, весь разбухший?..
До отъезда еще было целых полдня и вся ночь, и кровать без постели – белье унесли, спи как хочешь. Туалет под амбарным замком – и мочись куда хочешь, хоть в этот вонючий матрас – он привычный. В общем, я попросилась пописать к блондинке.
Я по розовым брюкам ее поняла и по кольцам, нанизанным пирамидкой, что мадам занимает как минимум полулюкс.
Люкс! Единственный на этаже! С душем, ковриком и туалетной бумагой! Я размякла. А тут еще куры, пускай на газетке засаленной, но зато ведь с кагором. Я случайных людей не люблю, но есть типы, которые больше, чем люди, которые именно типы, в которых все так густопсово! И тогда я смотрю их, как фильм,– понимаешь, не соприкасаясь.
– Ешь давай, прямо больно глядеть! Слышь, подруга, ты дрожжи не пробовала? Жалко, ты не в Черкассах живешь, я б тебе с пивзавода устроила. Что молчишь, мне и так слова не с кем сказать! Ну? И груди сейчас, говорят, набавляют. А на танцах здесь контингент или так – как в глубоком тылу? Педерастов, ой, как же боюсь, говорят, их теперь развелось, спидоносцы, заразы. Я такая брезгунья! Ты будешь мне есть? Я же с парнем приехала – бойся теперь за двоих! И Чернобыль сюда ведь стекает – да, время пришло? И не знаешь, какая холера страшнее!
Я уже захмелела, когда он вошел в этих красных дурацких трусах, и мне стало смешно – поначалу ни от чего, а потом оттого, как Алена кричит: «Нервомот! Сатана!– по слогам и от деланной ярости косорото.– Я приехала нервы сюда успокоить. Что ты морду воротишь?» – И вдруг подбежала и стала хлестать его по щекам, по спине. Что меня поразило – что он даже не пикнул, просто впился в ее запястья, усадил на диван, чмокнул в щечку, в другую, взял рубаху и джинсы и отправился в спальню. А потом, когда вышел одетым – я уже не смеялась, конечно, но он помнил мой смех – и кадык у него, будто это был нож, чуть его не вспорол изнутри. Я решила налить и ему, оглянулась, а его след простыл. Я – за ним, в коридор, со стаканом в руке. Тут смотрю – Берта Марковна.
– На огонек?– говорю.
– Ой, нет, деточка, на унитаз!– и по выходе: – Это счастье мое, что вы здесь, что вы есть. Дай, Алена, вам Бог человека хорошего встретить!
А затем был девичник. Берта Марковна жаловалась на боли в суставах, ишемическую болезнь и на камень, по-моему, в почке. Она тоже устала быть телом. Впрочем, нет. Это тело устало быть ею. Тело ей диктовало, что ощущать и чем жить в каждый миг. Понимаешь, в чем разница? Тело было огромней ее, и она уже не пыталась себя отыскать в его дряблых, растекшихся закоулках. Я же тем и жива, что я – не оно.
(Ты мне скажешь, конечно, что это – период или трудности роста. Нет! Душа не растет. Я скажу тебе больше: начиная с рождения, душа день за днем отлипает от тела. Отделяется, да! Неужели неясно, что смерть – только энный шажок на этом пути?)
Дамы бурно общались, не слыша друг друга. Я смотрела в окошко на скудный наш парк о трех клумбах, двух ветлах и четырех тополях, похожих на кипарисы. Я ждала Пал Сергеича. И чем ближе был вечер, тем безобразней ждала. А потом я нашла в рюкзаке – мне Алена велела найти анальгин – тоже, можно сказать, обезболивающее средство. Я тетрадку нашла. Он в ней делал тригонометрию, а с другой стороны рисовал. Например: райский сад, древо, змий, очень толстая и весьма откровенная Ева, очень плотный, с крупным членом Адам,– нагота не постыдна, он фиговыми листьями им прикрыл только рты. Им и змию, ты понимаешь? И еще был рисунок: путник, посох, дырявая ряса до пят, ровный нос, а под ним – третий глаз – не во лбу, не на темени, а – вместо рта. И внизу была надпись «Андрей Рублев».
Тут кагор ни при чем, застучало в висках оттого, что какой-то там шкет болен тем же, чем я. Нет, не болен и даже не мучим – одержим – и при этом спокоен, потому что он знает такое!.. Я решила его отыскать и спросить. Но пока я слонялась по холлам, по окрестным кустам и по пляжам, прилегающим к нашему, я сама поняла, что он хочет сказать.
Выла кошка, сзывая котов, и валялась в песке, и лизала про-не-жность – это Павел Сергеич придумал такой каламбур, мне он дико понравился… Да. А теперь слово нежность до старости будет озноб вызывать! Потому что слова и тела, как котлеты и мухи, должны быть отдельно.
Я нашла его у магазина. Он зубами отрывал колбасу от батона для себя и для стаи бездомных собак. Среди них он был всех голодней и, по-моему, даже урчал. Собаки же рвали куски друг у друга. Самых наглых он для острастки пинал, и они, поджимая хвосты, ненадолго смирялись. Мне опять захотелось спросить, так ли я поняла два рисунка, которые больше всего меня поразили, но когда я решилась и подошла, он вдруг стал – вот чего я никак не ждала – изучать мои ноги и бедра, не прекращая жевать колбасу. А потом вдруг зашарил глазами под кофтой, будто что-то искал там, да не мог отыскать. Это был явный вызов, явный, Таня, настолько, что я даже хотела сказать: «Родничок еще не зажил, а туда же?!» Но в глаза-то он мне не смотрел. И, наверно, весь вызов был именно в этом. В общем, я развернулась и пошла себе вдаль. И спала до заката на махровом халате. Натянула его на вонючий матрас и спала. И с восторгом бы проспала до утра! Я и встала за тем только, чтобы спросить у Алены снотворного. Но она заперлась в своем душе и ревела сиреной – представь, на английский манер и, по-моему, даже из «Битлз».
А потом я подумала, что последний закат есть последний закат. Пусть без солнца, пусть лавой в разломах туч.
Шторм стихал. Море пятилось, как осьминог, исчезающий в выхлопах сизых чернил. Среди вороха дохлых медуз я искала хотя бы условно живых и швыряла их в воду. До разъезда это делали дети и – с восторгом. Мне же было гадливо, а в потемках и страшно наступить и упасть в это жалящее желе. Страх, наверное, возбуждает? Потому что, найдя на песке одежду – чьи-то джинсы и майку, всю в потных разводах,– я по запаху угадала… Майка пахла полынью и псом. Мне понравилось, знаешь? Алена сказала: только женщину-рафинэ возбуждает один аромат – без всего. Как ты думаешь, это правда? И еще я хотела спросить… ну, неважно.
Он вышел из моря и пошел за одежкой. И, конечно, опешил, увидев меня. И на полпути замер. Я сказала: «Ни слова, ни полслова!– и палец к губам поднесла.– Это ты меня научил». И к его губам тоже прикоснулась своим указательным пальцем. Он от этого вздрогнул. А я стала просоленной майкой его растирать – плечи, грудь. Вдруг он майку свою как рванет. Отбежал и стоит. Я опять подошла и с себя водолазку стянула, говорю: «Ты же мокрый, замерзнешь!» – и снова его натирать. Я осталась в одних только джинсах. И вот это-то все изме