И вот теперь она рыдала, слезы размазывала рукой – платка в сумочке не оказалось – и бормотала:
– Кому же он нужен,– кроме меня? Никому он не нужен. Вы или кто-то, не знаю, вы перепутали прахи! Отдайте мне маму!
– Без квитанции нам с вами вообще не о чем говорить.
– Не хамить!– взвыла Саша.– Не сметь мне хамить! У меня горе! Я дойду до угрозыска! Ты в суде мне будешь отвечать!– и бросила свое большое тело на стойку и, просунув руку в окошко, попыталась выхватить журнал, а из него вырвать лист с закорючкой – уликой.
Девица впилась в ее руку.
Потом обожгло ноги, под самыми коленями. Потом, заломив ей руку, амбал в строгом черном костюме и хлипкий милиционер потащили ее на улицу.
– Подонки! Уроды!– кричала или только хотела кричать.
Спустили с крыльца.
– Зачем же под дождь? Вы бы меня сразу в печку!
– Еще успеешь в печку!– и захлопнули дверь.
Шла к машине, почему-то хромая на обе ноги. Вдруг поняв, что ее, Сашеньку, которую в эти недели жалели и любили так, как жалели и любили один-единственный раз в ее жизни, много-много лет назад, когда она носила Женьку,– ее огрели по ногам дубинкой: сейчас, ее, скорбящую,– сирены не выключила, открыла дверцу и, обложив смиренный окоем пронзительным воем, сидела и курила. Пока хиленький мент не выпрыгнул на крыльцо кукушечкой.
– Который час, сука? Сколько ку-ку?!– и хлопнула дверцей, и газанула так, что его, маленького, накрыло с фуражкою грязной волной.
Потерять квитанцию она не могла, вытащить ее из конверта с рецептами, кардиограммами и прочим хламом было некому. Нынешний Сашин ученый муж – в отличие от второго, покойного, и первого, запойного,– жизнью Сашиной не интересовался, просто сбежал к ней от первой жены, забаррикадировался в маленькой комнате, когда-то бывшей Женькиной детской, и выходил из нее по нужде и с вопросом: «Сашара, чего бы поесть?» Похороны, захоронение то есть, назначенное на завтра, Олег вписал в ежедневник, но попросил позвонить в институт и еще раз напомнить.
Муж, ставший почти соседом,– спать раз в неделю можно и с соседом, а потом все шесть дней изнывать от сосущей под ложечкой пустоты – муж, Олег, не просто же к ней сбежавший, а три года назад совершенно очарованный крупностью ее форм (мужики – все в подкорке охотники), но и крупностью личности тоже: вкусом, юмором, стряпней, темпераментом, общими взглядами на семью как утес в бушующем мировом океане; уверявший, что этот брак, третий в Сашиной жизни, станет тем самым спасительным домиком из камня, который построил себе Наф-Наф,– муж был вне подозрений. Впрочем, стоп! Если он решил отомстить ей, неважно за что,– объезжая рытвину, залитую жиденьким цементом, Саша куснула губу: всегда найдется за что!– лучшего способа выдумать было невозможно.
Ведь мужчины не только охотники. Еще они мстители – так исторически сложилось, иногда – народные, вроде тех, что награффитили на заборе «Ельцин – иуда». Зол в России мужик. Зол от водки, от импотенции, от избытка потенции, от отсутствия водки – зол как сокол. Сначала зол и лишь как следствие – гол.
Хорошо! Это было уже что-то: Олег, стащивший мамочкин прах.
Олег, от которого она давно ничегошеньки не ждала: ни хорошего, ни плохого,– Олег вдруг масштабно заявил о себе, о своем праве на подлость, на месть, на ненависть, наконец, на акт вандализма. И поистине ведь с шекспировским размахом.
Олег, который полгода выклянчивал у первой жены свою собственную библиотеку! И не вмешайся в эту историю Саша – «Ой, Зоя, на грубость нарываешься. А вдруг не того человечка в подъезде встретишь?» – он и по сей бы день к ней по книжке выклянчивать бегал.
Первый муж – Сашин тезка, и педагог, и кумир поначалу – вот кто спьяну бы мог. Человек-катастрофа, человек-камнепад, так полно подходивший ей своим темпераментом! В пору токования он посвятил ей целую поэму.
Визави меня Везувий. От любви я обезумел!
И спустя несколько строф:
Визави меня Этна, огнедышаща и кометна!
Оба крупные, точно лоси, они смотрелись рядом потрясающе. В их первую ночь он ошеломил ее, четверокурсницу, срывающимся шепотом: «Троцкий в конце концов пришел к идее многопартийности!» – «Не может быть!» – «Да, но никому не говори! Он построил бы совсем другой социализм, с человеческим лицом!» – «Шур, ты шутишь!» – «Нет, только это страшно конфиденциально!» – «Шур, поцелуй меня».– «Ты поняла, что я тебе сказал?» – «Да. У меня до тебя был только один Николаев, его выперли еще со второго курса. А с тех пор никого. Честное комсомольское!» – «Никому не говори!» – «Про Николаева?» – «Про Троцкого, дуреха! Кстати, за Николаевым, вероятней всего, стоял сам!..» – «А с чего бы его выперли тогда?» – «За Николаевым, который в Кирова стрелял! Сашка, но если ты хоть где-нибудь пикнешь!» – «Шурушка! Я же обвально, я обморочно тебя люблю!»
Диплом про торжество колхозного строя в Сибири он написал уже вместо нее, потому что она рожала и откармливала Женьку.
Опять же в пору токования фантастический этот человек принес ей в подарок золотые коронки покойного тестя от брака, в котором тогда он еще состоял. Жена попросила сдать золотишко на лом, Шура же очень кстати ввязался в какую-то драку, принес домой всамделишньщ фингал в пол-лица и страшно правдоподобную – на таком-то фоне – весть о том, что его обокрали. Из этого зубастого золотишка и были отлиты их обручальные кольца.
Ей нравилось быть с ним подельницей, каждое утро, надевая кольцо, она ощущала бодрящий озноб. Доцент, замдекана, колосс, притащивший к ее ногам свою рисковую, душком тронутую добычу, точно кот – полупридушенную мышь, в знак верности и любви – по молодости и глупости ей казалось: в знак вечной любви.
В их медовом году ей нравились даже его пьяные эскапады. Они так пряно приправляли жизнь. Протрезвев, Шурик ничего не помнил, требовал все новых подробностей, каждую малость встречал прокуренным гоготанием: «Врешь, зараза!», и страшно гордился тем, что еще способен глупить и куролесить.
То, что все это с мамочкиным прахом учинил Олег, в голове не укладьшалось. Саша сунула сигарету в губы, ткнулась с ней в раскаленную пасть зажигалки… Фильтр задымился.– Только спокойно, переверни и зажги по-человечески. Умница! Из первого же автомата позвони Гришику.– Саша подъезжала к кольцевой.– У Гришика – женская интуиция и мужские мозги. Гришик один это в силах понять и раскрутить. Тормози, идиотка!– И это она сделала вовремя. Она – молодец. У нее все получится. Через час они загрузят Олегову библиотеку в Гришкин «рафик», после чего вопрос будет поставлен так: ты нам урну, мы тебе книжки, кандидат неврастенических наук!
Сашину диссертацию Шурик унес с собой – в виде приданого. И ничего – ведь осталась жива. Радедорм запивала водкой – добрые люди научили… После этого ей уже ничего не страшно.
Шесть лет Саша прокакала в старших лаборантах – то есть девочкой на телефоне,– уговаривая Шуру зашиться. Еще два года, втюрившись в Михаила Сергеевича, точно в девушку («Он открыт, Сашка! И он отмечен! А какая у подлеца светлая улыбка?»), Шурик ждал принципиально иных установок, он, видите ли, хотел, чтобы о ее диссертации говорили даже в Париже. Наконец им и в самом деле утвердили по тем временам страшно дерзкую тему – что-то про искривление Сталиным ленинской национальной политики, причем еще в начале двадцатых – кто бы мог такое вообразить? Но Шура уверял, что все именно так и было, притаскивал из архивов исписанные своим вихляющим почерком карточки, читал ей их на ночь: «Только послушай!..» И вот тут-то чертом из табакерки выскочила узкоглазая и гундосая стажерка из Улан-Удэ.
Апрель стоял как июль, сухой и душный. Мама лежала с первым инфарктом, у Женьки оказались глисты, разбухшие гланды и анализ крови, с которым Сашу отправили прямиком к онкологу. Шурик же цвел, благоухал, с подозрительным прилежанием наведывался к своей старенькой маме, оставался там на ночь, горячо хлопотал о зачислении гундосой стажерки в аспирантуру и, запершись в туалете, учил бурятский язык – а Саша ему по наивности свеколку от запоров терла!
Наконец, случайно наткнувшись на тарабарский учебник, спрятанный за банками с белилами, Саша разом все поняла, брезгливо, точно за крысиный хвост, держась за кончик страницы, вынесла его из ватерклозета… Это и было ее Ватерлоо.
«Сашенька, Вера – одинокий, несчастный человек, страдающий от расовых предрассудков, а микроклимат на кафедре и в общежитии…» – «Ты, что ли, с ней теперь по-бурятски калякаешь?» – «Кроме того, Вера неполноценный человек!» – «Так, это уже интересней!» – «Да, представь себе! Она не чувствует запахов! У нее повреждена носовая перегородка!» – «А нижнюю перегородку повредил ей ты? Или тебя опять опередили?» – «Бесчувственная ты скотина! Цветет черемуха, благоухает сирень, а молодая, красивая женщина ничего этого не ощущает».– «Так! Значит, все-таки женщина. Значит, как всегда, опередили!» – «Где ты – там пошлость, Содом и Гоморра! (Под этим кодовым названием у Шурика проходили Гриша и Миша, к которым Саша и ехала сейчас, а больше ей не к кому было ехать!)» – «Можно подумать, где ты с этой курвой, там Ленин и партия, близнецы-братья».– «Так вот, чтоб ты знала: письма Арманд к Ильичу в ближайшее время сделаются достоянием гласности!» – «Никогда! Никогда! Никогда!» – «Я видел верстку, это – потрясающе!» – «Почему? Например?!» – «Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно»,– он вдруг сгреб ее, стал целовать, мять, расстегивать пуговки и крючки…
Всю жизнь – пожалуй, что даже еще и сейчас,– всегда ей хотелось одного – преподавать. Не так уж и важно, что именно, важно кому – студентам. Преподаешь ведь прежде всего себя. Весь свой пафос, задор, артистизм, ум, иронию, пыл, жест вспорхнувшей с насиженного колена руки ей хотелось являть. Являть всякий день перед взволнованными, по-детски изумленными и чего-то всегда побаивающимися глазами. Эту смесь обожания и трепета она вдохнула – будто белейшую кокаиновую взвесь – единственный раз, когда Шура позволил ей принимать с ним экзамен. Выбирая дополнительный вопрос для какой-нибудь бледной, прокуренной нимфетки, еще только выбирая – между чем-то малышке, безусловно, неведомым и крайне простеньким, почти газетным, что горохом сейчас отскочит от этих остреньких зубок,– Саша ощущала, как разглаживается кожа на ее лице, как скулы сами собой чуть утягивают уголки губ и вся она, будто Джоконда, лучит силу, умиротворение и тайну.