Господи! дай мне сил!– а поскольку все равно сидела лицом назад, поплевала через плечо и, лишь потом сообразив, что плечо было правым, за которым, как объясняла ей в детстве соседка, неотступно стоял ее ангел-хранитель,– Господи! дай до дому добраться!– выехала наконец на Красноказарменную.
Надо было Женьке ответить: какая любовь? почему она в Салехард его одного отпустила? А он-то, старый дурак, все надеялся, с кем только мог, оленину им слал, тушенку, строганину, грибы. Прекратилось все разом – не снеся одиночества, Авангард вызвал к себе тетю Катю, и почти сорокалетняя старая дева – натуральная, что мамой с соседками неоднократно обсуждалось: пробьется ли он один в своем солидном возрасте к заветной цели? (отчего у Саши что-то приятно переворачивалось в животе) – Катерина рванулась на Север а … Лет пять или шесть про них не было слышно. А потом, по дороге на озеро Балатон, тетя Катя завезла в госпиталь комиссованного мужа, а генерал, составлявший ей компанию, оставил при Авангарде своего шофера. Почему-то дня два или три этот Степа ночевал у них в кухне – до того белобрысый, ни бровей, ни ресниц, и так окавший, что всякое его слово, точно буханка теплого хлеба, приятной тяжестью прижималось к груди. Ночью Саша ходила смотреть, как он спит, а когда смотреть надоедало, хлопала дверцей холодильника, открывала кран, но этим будила только маму. Она стискивала Сашину руку своей, железной,– избыток сил воплем «уже и попить в своем доме нельзя?!» рвался наружу – белобрысенький Степа чмокал губами и переворачивался на другой бок. Утром, повыше закатив рукав халата, Саша показывала ему два синяка и, видя, как Степа тревожно сглатывает слюну, шепотом поясняла: «Вы не могли бы сказать одному пацану, что я – ваша девушка, чтобы он от меня отвалил?» – «Вы меня извините, не мог бы. Потому что у меня подполковник больной на руках!» – и от краски, добегавшей до самых его волос, от первого в ее жизни «вы», от сытности слов, набитых, будто мешки, налитыми, хрумкими баранками, Саша чувствовала, что жить без него теперь не сможет. Степа съехал, она рыдала, мама тайком ходила в больницу, Саша кричала, что выследит ее все равно, тая и разглаживая под подушкой украденный у Степы в последнюю ночь белый носовой платок, Авангарда, кажется, облучали, потому что он умер – Катерина успела перевезти его к матери в Краснодар,– кажется, в ту же самую осень. Или не в ту же. Слишком все это было от Саши тогда далеко – у нее уже цвел буйным цветом роман с Гришаней, долговязым, печальным и все более ускользающим. Она совала в его дверную ручку сначала поздние астры, потом самые первые подснежники…
В горле снова задребезжала какая-то жилка. И такая же – под левым коленом. Исполнительница бабушкиной воли? Скромница, послушница?– Саша ехала следом за «газиком», не желая от него отстать, не гонясь, а просто не желая,– маленькая ведьма, слетавшая на шабаш в Одессу!– что же она – руками его рассыпала, полуобморочная и ликующая? ничего не осталось святого! а старший папочкин сын еще и благословил! поколение уродов!– от мелькания дворников зарябило в глазах. «Газик» резко метнулся влево. Через долю секунды она влетела двумя передними в яму, тормозить было поздно, ноги сами – кретинка!– влепились в сцепление и тормоза – мать твою!– ее развернуло, повело как по льду – увидеть дерево!– но кружить не кружило – просто вынесло на тротуар – до ствола оставалось еще метра четыре. Сердце ломилось в грудную клетку. А ведь руль она вывернула сама! Из-за ливня собак и детей не гуляли, старушки не ползали, как они это любят, от молочного к булочной и обратно – обошлось. Только руки дрожали и взмокла, как курица. Надо снять это чертово пончо. И продать эту чертову «Волгу» – не иначе Отарик соскучился, к себе их обеих зовет.
Из ствола дерева – кажется, это был тополь – тянулся вверх нелепый прут с несколькими глянцевыми листиками, мокрыми и оживленными непогодой. Обошлось. Она хлопнет, как только приедет, двести граммов коньяка. А за ужином примет еще и с Олегом и утянет его за собой, а потом, уже после всего, она скажет: «Как ни странно, вы были правы!» – «Кто, Сашара?» – «Ты и твой обожаемый идиот!» – «Ты о ком так?» – «Разве можно видеть дерево и не быть счастливым?» – «Ах, князь Мышкин. Конечно. Конечно! Я всегда тебе говорил! И тебе, и Алешке!» – и заснет в тот же миг с идиотской блаженной улыбкой. А она всей еще гудящей, еще воркующей с ним плотью будет чувствовать, что жива, что живее сейчас всех живых. И дай ему Бог, дураку, здоровья.
Вышел месяц из тумана
Цивилизация, провозгласившая человеческую жизнь наивысшей ценностью, обречена. Ибо цивилизация – это и есть оправдание костра, дуэли, священной войны.
Вот что было на самом деле: Бог не принял у Каина жертвы, и тогда – отозвавшись на это знамение!– он принес в жертву самое дорогое из того, что имел, обливаясь слезами, как Авраам, с той же безоговорочной верой в неизбежное.
Морда твоя, Людася, бесстыжая! В доме уймища книг.
Почему тебя тянет читать именно эти каракули?
– Потому что, Игорек, ты – гений!!!
Юность – еще одна родовая схватка, когда ты снова летишь головой вперед в неведомый мир. Но теперь ты не только орущий младенец, ты еще и разорвавшаяся роженица.
Юность – изгнание из рая (детства).
Или все-таки девства?
Было жарко, он бродил по квартире голым. В кухню – глотнуть холодной водки, в ванную – посмотреть, налилась ли вода, и обратно к дивану, на который он вывалил свои записные книжки. Читал первое, что попадалось. Называл себя мудаком, мудозвоном, флейтой позвоночника – флейтой чужого позвоночника! Вдруг развеселившись, подумал, что это стоило бы записать… на форзаце хоть этой, хоть той – любой из книжек. И, открыв секретер, долго искал в нем ручку. Попадались одни цветные карандаши, которыми хрен что-нибудь вычеркнешь. Потому что ведь он собирался вычеркивать, безусловно, вычеркивать, но отнюдь не сейчас, а потом – после ванны, когда прояснится и все установится. То же окно – установится рамой на лес, а не будет, как видоискатель, гоняться за птицами в небе.
А казалось, когда съезжал от Людмилы и Кирки, что теперь – у Натуши, у хорошей, у славной, у доброй Натуши,– ничего-то вычеркивать и не придется!.. И, поймав холодильник за ручку, стал искать в нем еды. Но продукты вдруг оказались словами, много-много назывных предложений, строка на строке – а от слов-то его как раз и тошнило, от потуги лепить их к бумаге, делать это ни для кого и ни для чего, только что сделав, стесняться написанного – так стесняться, что даже не ставить дат, очевидно на старости лет боясь показаться себе глупее, чем положено быть в целых …дцать и тем более в …дцать с небольшим.
– Не подцать ли… ха, ха… не пойти ли подцать на все это?– И закрыв холодильник, он приобнял его, проникаясь прохладой.
Было время – и он его клял!– а вымарывать приходилось лишь «бесстыжую Людасину морду». Потому что Кирилл подрастал, а Людася, не делая уже из своих перлюстраций тайны, могла вдруг захлопнуть учебник на коленях у Киры: «Дружочек, послушай-ка лучше из твоего отца!» Могла объявить телефонной подруге: «Как написал мой муж…– и любую его банальность опечатать надрывным речитативом.– Жена из меня хреновая, но вдовой буду супер! Все издам – до последнего слова! Пусть меня Бог приберет вот хоть завтра, если вру!» Он уже не кричал ей о праве на тайну… Захватанные ее голосом и глазами все его тайны раскрошились в труху.
Как ни странно, он был этому рад. И замкнулся – заткнулся. Людася шарила по блокнотам, словно пейзанка корявой рукой по насесту, вместо теплых яиц утыкаясь в застывший помет… Это длилось, должно быть, с полгода. Он тем временем стал завлабом – самым молодым в институте, пробил под заветную тему договор, домой возвращался последним автобусом и, чтобы в нем не заснуть, сам с собой что-то чиркал в уме, где-то с месяц – в уме, а потом на работе, запершись ото всех… Потребность тулиться к бумаге ладонью, локтем, долго тереться о ее желтоватую белизну ручкой вплоть до полного и ликующего словоизвержения оказалась из самых постыдных и самых насущных. Но не вечности же он хотел? Разве? Нет? Но чего же тогда? Ведь и женщину мы хотим и поспешно отягощаем, запершись ото всех,– вечностью… Интересно, это где-нибудь у него уже было? Впрочем, черт, что за пошлость! Сжечь, не черкая, не читая,– скопом. Потому что Кирилл – дрянь мальчишка, гаденыш, рылся в ящике – в том, где книжки!– был застигнут Наташей и с ухмылочкой объявил, что искал «штуку баксов, а еще лучше три», совершенно уже распоясался, а вот, видишь ли, больше вечности – Страшный суд.
На свете совсем немного счастливчиков, живущих под Богом, остальным для того же даются дети, чтобы жить под неотступным взглядом – пусть идущим не сверху, пусть пока еще снизу.
Так примерно он это и сформулировал – в желтой книжице, лет двенадцать назад, Кирке было лет шесть или семь. Он беззвучно смотрел, как ты ешь, как ты бреешься, как смотришь в газету, как лаешься с Людасей – и слова застревали куском – он утягивал их в себя – он питался пространством, его острыми клиньями – точно аэродинамическая труба. Ты же был в ней хвостом, в лучшем случае фюзеляжем и, испытываемый, трепетал. Как сейчас. Потому что прочтет он хоть это – и молчком переврет, и решит, что всю жизнь ты только и ждал его прокурорского ока, в цирк водил, книжки с картинками покупал, марки по альбомам раскладывал, сказки перед сном сочинял, на качелях раскачивал, а на самом-то деле все только и хлопотал о помиловании!..
А тем более в новом контексте – что он в ящике-то вынюхивал, что успел ему насвистеть из Лос-Анджелеса, из небытия, вот уж поистине с того света, «дядя Влад»? И ведь Кирка ему предложил: «Дать вам тот телефон?» – «Оу, нет. Ты, пожалуйста, как большой, сам отцу передай, Александр Тарадай завещал долго жить. Скажи так: ему завещал и тете Нине. О'кей?» – «А деньгами он нам не завещал ничего?» – «Не учите меня жить, лучше помогите материально?! А-ха-ха-ха! Нет, увы! Он же это не из Америки, он из Харькова это вам завещал… А скажи мне, в Москве сейчас есть электричество?» – «Есть, конечно!» – «Ну а там… колбаса, сахар?» – «Да навалом! Что грязи!» – «Вот за грязь почему-то я всегда был спокоен. Про Тарадая запомнил? Папе будет приятно!» – «Что приятно – что умер?» – «Что отмучился. И что ты, как большой, все запомнил!» – «Я, между прочим, на третий курс перешел!» – «Это – грейт! Потрясающе! Бай, приятель?» – «До свидания?» – «Бай!»