Вышел месяц из тумана — страница 25 из 67

Если Кирка не врет, он решил, Тарадай – одноклассник, а Нина – тоже их общая с Владом одноклассница или сокурсница,– не спросив ни о чем, сам решил. Если только не врет… Если Влад ничего от себя не прибавил. Ну а если прибавил или завтра перезвонит и прибавит – от себя, от покойного Тарадая, от черта лысого?!

Потому что ведь эти книжки любую его полуправду, неправду любую оснастят и раскаянием, и доказательствами – воображение могущественней рассудка (о чем и Паскаль еще сожалел, и весьма!). Взять хоть эту – допустим, зеленую – и открыть наобум:


Мученичество невозможно (ибо бессмысленно) в постхристианском пространстве.


Ах, вот оно что – мученичество! «Типа как» Тарадая? Дальше можно уже не читать:


И тем не менее трагедия Заратустры в том, что он не был распят – на скале, и орел, его спутник и ученик, не клевал ему печень. Всякое фундаментальное открытие в качестве частных случаев обязано сохранять предыдущие абсолюты.


В это Кирочке все равно «не въехать» – ни сейчас, ни потом – не читает он книжек. А вот мученик «типа как» Тарадай – тут все ясно, спасибо, дядя Влад объяснил…

Не говоря уже о юности – еще одной родовой схватке, когда ты снова летишь головой вперед… Ах, вперед головой?! Это – грейт! Верный признак того, что все именно так и было! Он швырнул записную книжку. Отскочив от стены, она шлепнулась в общую кучу.

Этот тихий садизм был во Владике с детства: незаметно подставит, а потом лупоглазо тебя наблюдает – лучший друг, разрази его гром – нет, неправда, он просто учит тебя из деликатности, да, незаметно – не Влад, а Владюга какой-то! И так далее, год за годом – это были качели, метавшиеся по вымороченному Евклидову пространству юности. В той же самой зеленой книжке – можно даже найти, впрочем, это неважно – Игорь развил этот пассаж, и развил элегантно, назвав избыточное пространство молодости Римановой геометрией, изогнувшей свой подвижный хребет в тоске по физике – по полноте осуществления, возможной лишь в зрелости – в Эйнштейновой вселенной, в которой уцелел лишь один абсолют – неодолимый предел скорости, но возможно, что после смерти энергия души одолевает и его, врываясь в немыслимые, то есть мыслью еще не изведанные, пространства.

И все это, по милости Влада, похерить?

Взяв с подлокотника ворсистую Наткину подушечку, застроченную сердечком, он промокнул пот на груди и в паху… он подумал: а если написать все, как было? что уж такого, собственно говоря, было – ничего особенного и не было, если на вещи смотреть без предвзятости и подвоха…– ворс не впитывал пота, а лишь размазывал его по коже.

Ворсинки памяти устроены похожим образом. Но кроме запахов, они удерживают еще слова и картинки: залитую солнцем улицу, съеденные им сугробы, на которые ты смотришь поверх такой же серой, состарившейся за зиму ваты, со звоном остановившийся трамвай, из которого выскакивает вагоновожатая в толстых коричневых чулках и с усилием, выставив обтянутый суконной юбкой зад, переродит ломиком упрятанную в рельсах стрелку, и насмешливую распевность, с которой Нина говорит тебе в спину: «Вот уеду, и снова вы станете просирать свою жизнь, как и раньше, как до меня!» – и по-китайски гневное «дзи-ынь» сорвавшегося с места трамвая (после выстрелов на Даманском почему-то с веселым ужасом все ожидали войны с Китаем, отец любил повторять: английский учат те, кто уезжает, китайский – те, кто остается),– да, одни лишь слова и картинки, как и в памяти человечества – только библиотеки и пинакотеки. А человеки? Какие-такие человеки? И об этом он тоже ведь думал, по сути – об этом:


Человеческая жизнь есть последовательный ряд инкарнаций: я-мальчик мертв, я-отрок умер, я-юноша почил в Бозе. Как же может бояться смерти тот, кто проживал ее неоднократно?


Это надо все время иметь в виду, вспоминая других и как будто – себя.

В первый миг она показалась Дюймовочкой, только вместо лепестков распускались и отлетали клубы дыма – встреча 23 февраля, как всегда, в огромной Владиковой квартире всей группой и еще какими-то бывшими одноклассниками: старые связи пока не менее важны, чем новые,– первый курс! Голова плывет, почти как сейчас, лепестки отлетают, Дюймовочка стоит с сигареткой, рот огромен, но и по-детски мал, пухлые губы рвутся не вширь, а ввысь, на глазах поволока, внятного цвета у них еще нет, и только скулы напористы, почти агрессивны. («Из Москвы, дипломница… Инна? Нина! Из Москвы!» – все уже знают, но снова шепчут по кругу.) Прямые белые волосы чуть ниже плеч. Она их сердито все время заводит за уши. Вдруг громко смеется, не над кем-нибудь, а над умницей Пашкой Большим, и в этом смехе так много презрения, что звенит он уже в тишине. Пашка подавленно ворчит: «Не согласен!» А Дюймовочка весело озирается: «Товарищи! Неужели все в этом городе полагают, что западные студенты с жиру бесились, и только?! Весь мир на уши поставили, оттого что с жиру бесились!» Владик спешно срывает с гвоздя гитару, пускает пальцы в бешеный галоп; его папа – главный конструктор закрытого «кабе», и то, о чем можно вдвоем и шепотом, недопустимо в их доме при всех.

«Там учатся только дети богатых! А про что вы имеете в виду?» – это староста группы Оксаночка, она полгода как из Богодухова, она в самом деле ни сном ни духом о чем бы то ни было. Владик с яростью хрипит под Высоцкого: «В желтой жаркой Африке, в центральной ее части, как-то вдруг вне графика случилося несчастье…» – «Про что я имею в виду, за это я и хочу вам сказать!– весело кричит Нина, протискиваясь к дивану; одну ладонь она кладет на струны, другой закрывает Владику рот.– Поднимите руки те, кто никогда ничего не слышал о студенческих выступлениях в Европе в позапрошлом году!» Оксаночка и за ней почти что все девочки чуть испуганно тянут руки. Влад умоляюще, брови домиком, смотрит на Игоря, а тому нетрудно, проигрыватель на тумбочке рядом – бороздки с шипением покачивают иглу, и вот уже громкий соцстрановский шлягер (а других на пластинках, наверно, и не было) разворачивает коленки и тазобедренные суставы, танец называется твист – танцуют все! И только Нина, а следом за нею Пашка Малой и Влад прыгают по-новомодному, как на протезах. «Шейк, шейк, шейк!» – кричит в такт Пашка Малой. Это он привел Нину, это в коллекторе у его матери она проходит преддипломную практику. И провожать ее через полгорода на Москалевку собирается он один.

А идут вшестером: Игорь, Влад, его старший брат Миша, оба Пашки и Оксаночка, всюду бегающая за Большим,– трамваи уже не ходят, покачивающиеся фонари словно вытряхивают из себя искрящиеся снежинки, чувство Нового года, чувство совместной дороги к теплу, к предстоящему празднику. И прыжки, и снежки, и ужимки, и анекдоты, и валяние в сугробе Пашки Малого – он, как обычно, за клоуна, потому что не вышел ростом да и рожей, как он считает, не вышел, и внимание, и приязнь зарабатывает дурачась – бегает на четвереньках, по-собачьи хватает зубами снег, задирает заднюю ногу, а то вдруг с визгом бросается облизывать Пашку Большого. Это правда смешно. Только Нина притихла, потому что с ней рядом страшно взрослый, ему двадцать пять, Владькин брат. Миша ведет ее под руку, он врач-ординатор, и от этого всем чуть неловко. От Влада все знают, что на приемах Миша щупает женщин и говорит, что они все наполовину суки, такая у них физиология, а медсестры – те настоящие бэ! Нина этого знать не может, но свободной рукой, словно тонет, хватается то за Владика, то за Игоря…

За мостом через Лопань у огромного, давным-давно вырытого котлована – здесь когда-нибудь вырастет новый цирк, если стройку, конечно, расконсервируют,– Игорь вдруг понимает: Нину надо спасать. Может быть, потому что она не ручается за себя – и лицо у нее под мутоновым капюшоном, как обратная сторона луны, неразгаданное и смятенное. А у Игоря есть ключи (не у Игоря, у соседки, но это неважно) от бабулиной комнаты в коммуналке, а бабуля в больнице, а комната, что удивительно, через улицу, за углом. Мишка с Ниной – он ее прямо тащит за собой – вдруг вываливается на дорогу, голосует и говорит: «Детское время закончилось! Я ее сам довезу!» – и уже обнимает за плечи как свою, как подружку. Влад согласно зевает. Он открыто вообще никому не перечит, а тем более старшему брату, которого он то любит, то боится, а то вдруг насмешливо предрекает: «Ничего, пусть он женится, и тогда я с ним тоже по-братски – я жену его буду пилить, компостировать, жарить!..» – а пока что он Мишке нагловато подмигивает и кивает.

Останавливается «Запорожец», Нина жалобно из-под коричневого мутона спрашивает: «Мальчики, кто-то поедет еще?» А Малой уже знает про бабушкину комнату – ему Игорь успел ее предложить на всю ночь – и летучим мышонком обрушивается на лобовое стекло, корчит дикую рожу, вопит: «Дядя, дуй до горы, покуда обутый!» – и испуганный дядя нажимает на газ. Нина прыскает в варежку – все решено за нее, для нее. Игорь всех приглашает к себе. Миша что-то бормочет ей на ухо и насмешливо дергает ее длинную белую прядь, а потом говорит, что ему спозаранку больных принимать, и опять голосует. Остальные вприпрыжку бегут через мост, Игорь им обещал завести патефон, поставить наливку и открыть маринованные помидоры.

Только в юности может быть ночь, из которой ты возвращаешься, как из космоса,– к сильно сдавшим родителям, не понимающим в этой жизни уже ничего, в полуосыпавшийся, деградировавший город, обитатели которого продолжают тупо ездить по кругу в битком набитом трамвае марки «А», предъявляя друг другу постоянный билет, а тебе рядом с ними уже нечем дышать, ты впервые услышал, что постоянным билет быть не может, в Москве говорят «проездной», то есть по-русски так говорят: проездной,– и еще говорят по-русски: номер трамвая, а не марка трамвая, это ясно? Нина снова всех старше: ей двадцать один – и опять никого не боится. Поднимает фужер, густая вишневая наливка ходит плотной волной, точно занавес (Я – чайка. Я – чайка…—