– Сашу?
– Брата Ленина!
– А! Ну да.
– И, знаете, это помогло! По крайней мере, когда раздался звонок и «какая-то девушка» попросила Уфимцева, я смогла говорить с ней почти спокойно. Я сказала: «Андрюша у вас? Я его мать! Он у вас?» – «Да».– «Вас просили его забирать?» – Молчание. Я совсем уже нежно ей говорю: «Адрес! Продиктуйте, пожалуйста, мне ваш адрес!» – «Я соседкиного малыша брала, ваш последним остался… Весь город знает, что у Всеволода Игоревича по пятницам живой эфир. Вот я и подумала!» – «Ваш адрес».– «Лучше пусть Всеволод Игоревич сам зайдет». На живца его сука брала! «Разве Всеволод знает ваш адрес?» – «Нет. Но…» В общем, я уговорами-разговорами продержала ее еще минут пять, тут уж Севка закончил эфир. Прибежал – ему сразу сказали,– трубку хвать у меня: «Девушка, как вас зовут? Что за шутки такие?» Ну, ему она адрес, конечно, дала! Я могла бы ее растерзать в тот момент. Хорошо, Севка ехать мне с ним запретил, сам поехал… Но и это не все!
– Извините, Тамара, я перебью. Этот текст все же трудно назвать «потоком сознания». Вам не кажется?
– Я увидела Анну Филипповну, я подумала, вам интересно… А тем более самое интересное впереди! Пока Всеволод одевал там Андрюшу, она умудрилась подбросить ему записку. Причем расчет был на то, что он не заметит, а я найду! Потому что он в задний карман ничего не кладет и туда не заглядывает. А я собралась нести брюки в чистку… Батюшки, что такое?
– И что же?
– Обычный, зауряднейший шантаж. Я спросила у Севы, на что же она рассчитывала. Он ответил со своей философской улыбочкой: «Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется!» Ей хотелось дать мне понять, как далеко зашел ее роман с моим мужем. Ей хотелось вбить клин, понимаете? Самое забавное, что все это время я самым вежливым образом раскланивалась с молоденькой учительницей истории из пятой школы. Идентификацию этих особ мне удалось осуществить лишь в мае.
– Интересно! Каким же образом?
– Как это унизительно, когда чей-то произвол вмешивается в твою жизнь! Чей-то дурной произвол – и ты летишь в корыте! Я так люблю Пушкина, его кристальную ясность. А это – пошло, неумно… Да и к чему все это?
Аня и Семен дельфинами кружат друг возле друга. Мне не слышно их слов. Но все чаще сюда долетает ее смех. Когда Аня смеется, в ней смеется все. Даже кончики ресниц. А от чего-то, что кажется ей смешным невыносимо, она отмахивается руками, мотает головой, слезы летят во все стороны – я люблю вдруг почувствовать на щеке…
– Вы что-то знаете?! У вас сейчас такое лицо!– Тамара тревожится и надеется и ловит мой взгляд.
– Я?! По-моему, это вы упорно скрываете что-то самое главное.
– Но вы должны заслужить мое доверие.
– Я? Но как?
– Я хочу знать вашу трактовку отхода Блока от символизма. У меня ведь здесь нету возможности прочесть вашу повесть.
– Я не литературовед. И с этой точки зрения в моей повести есть лишь одно открытие. Было время, я с ним носился… Речь идет о появлении в «Двенадцати» женственного призрака – появлении, которым и сам Блок был озадачен, недоумевал, порой его ненавидел, но упрямо видел в столбах метели на этом пути (последние два слова – курсивом).
– Потому что Христос с красногвардейцами. Это записано рукой Блока.
– Да! Но почему Он с красногвардейцами?
– Потому что Он всегда был на стороне отвергнутых, униженных, но чистых помыслами.
– Нет, Тамара. Здесь дело совсем в ином. Блоку как большому поэту на уровне бессознательном было дано воспредчувствовать грядущие потрясения еще в самом начале века. А осознанно с ранней юности его мучило чисто интеллигентское чувство вины, и притом не без примеси страха – перед нищим, убогим, пробуждающимся колоссом – народом. Синтез всех этих чувствований породил ожидание возмездия. Но для человека, выросшего на христианской культуре, у возмездия есть один лишь синоним – Страшный суд. (Кстати, в марте десятого года он записал в дневнике: Начинается период Страшного Суда. Ну и в связи с этим – о новых задачах, стоящих перед художником…) Так вот. Вы, конечно, помните, что, согласно Писанию, должно предшествовать Страшному суду? Да! Второе пришествие! Потому-то он и увидел Христа в этих самых столбах метели.
– Возмездие?– Тамара втягивает губы и принимается их катать, как катает обычно моя матушка, когда вынимает челюсть.
– И Октябрь в самом деле стал Страшным судом для России. Другое дело, что Блок не понял этого сразу. Написал, но не понял. Это часто бывает.
– Корыто как Страшный суд?– она, очевидно, давно уже слушает только вполуха.– Вы застали меня врасплох, инженер вы душ! Теперь я вижу, вы – мастеровитый инженер!
– Значит, вы тоже ожидали возмездия?
– Что значит тоже? А вы? И вы тоже?!
– Блок. Великий русский поэт.
– Да, прослушала. Извините. Я подумала просто, что мы здесь не одни… Вы не видели черноглазого мальчика? У него голова как тюльпан – на тонюсенькой шее.
– Вы о сыне?
– О Галике. Вообразите, вот такого трогательного ребенка зовут Галактионом. И почему?
– Очевидно, родители назвали.
– Геннадий, уж вы-то должны понимать, что наши имена!.. Гала – по-гречески молоко. Но Галактион – это же уже почти вся вселенная! С невысохшим молоком на губах. Я сейчас буду делать примечания! Ведь это войдет в канонический текст?
– Да, я надеюсь.
– Сноска номер один – либо к первой, либо ко второй странице,– ее глаза широко раскрыты и бегут за строкой очень медленно подбираемых слов.– В тот апрельский день, когда во второй городской больнице Норильска из меня вынули большой, с голубиное яйцо, камень, Галику исполнилось не десять, а девять лет. Он прибавил себе один год по вполне понятной причине, о чем я узнала, однако, с большим опозданием. Точка. Абзац. Номер следующей страницы указываю, к сожалению, приблизительно: от десятой по четырнадцатую включительно. Теперь мне кажется, что я умышленно опустила свой разговор с Анатолием Павловичем в день их письменного зачета по алгебре.
– Чтобы вам не мешать, искупнусь.– Я с трудом заставляю себя подняться. Вижу Аню с Семеном, прилепившихся к лодке. Устали, наверно, накувыркались.
– Но я говорю это вам. Это – ваша глава! Вы обязаны это фиксировать!
– Я, Тамара, не диктофон! Я должен хоть что-нибудь понимать!– злюсь я деланно, а сажусь с облегчением.– Вы хотели ведь исповедоваться?
– Я раздумала.
– Отчего же? Ах, да! Я ведь должен был вместе с Блоком, а верней, вместо Блока отречься от символизма!
– Нет, зачем же. Вы явно не Блок. Трагический путь, который прошел этот поэт вместе со страной, и все то, что он выстрадал вместе с народом…
– Так вы знаете, стало быть, правильный ответ! – тяжко вздыхаю.– Опять двойка.
– Перестаньте ерничать! И приготовьтесь достойно признать поражение. Я поняла, для чего все мы здесь: от нас требуются комментарии и дополнения! А от вас – их фиксация и литобработка. Чтобы, как говорится, закрыть тему – раз уж она никак не закрывается.
– Может быть.
– Значит, так. Сноска два. В день письменного зачета Галактиона по алгебре за девятый класс у меня произошел с Анатолием Павловичем разговор, о котором я намеренно умолчала и которому намеренно не придала никакого значения. «Тамара, ты хочешь, чтобы он повторил твою судьбу?» – спросил меня старый учитель. Я подумала, что А.П. имеет в виду склонность Галактиона к гуманитарным дисциплинам, и кивнула. На что А.П., преподававший математику еще нам со Всеволодом, лишь укоризненно покачал головой.
Я почему-то впиваюсь руками в края корыта. А в следующий миг наша посудина вздрагивает. Тамара охает, тоже цепляется за борт… Корыто вздрагивает еще раз и вдруг срывается с места.
– Аня! Аня! Семен!
Но они не слышат меня. Мы удаляемся слишком стремительно. Кажется, там, на воде, и не заметили нашего исчезновения. Мы летим метрах в пяти над темнеющей рябью. Что-то ерзает и дребезжит у ноги. Это – ракушка, очевидно, выпавшая из шорт Семена. Она ползет по жестяному дну к пустой банке. И лишь теперь я замечаю, что, сделав градусов в десять наклон, корыто идет на вираж. Мне холодно. Влажные джинсы дубеют от ветра. И я уползаю пониже. Тамара подавленно смотрит куда-то в себя. И вдруг швыряет за борт трехлитровую банку. Я накрываю ракушку рукой. Она холодная и гладкая. Самый древний и самый изысканный на Земле мавзолей. Отчего-то все древнее, от моллюсков до египтян, так заботилось о нетленности своих бренных останков.
– Эй, Тамара! Как слышно? Прием!
Она пожимает плечами. И рукой начинает вопрос, для которого у нее еще нету всех слов.
– Неужели,– опять пожимает плечами,– неужели возможно писать, не имея общего замысла?!
– Вы – о нашем создателе?
– Да какой он создатель?
– Даровитый, возможно.
– Хотите польстить в надежде, что он вам соломки подстелет, когда будем падать?
– Поймите, Тамара, пока мы – внутри, гадать о том, что снаружи, бессмысленно. А потому я советую вам поверить в то, что он мудр, добродетелен, повторюсь, даровит.
– Верую, ибо абсурдно? Увольте. Не то воспитание!
– А если попробовать так: верую, ибо, не веря, загнусь?
– Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман?! Нет, не на ту напали. Не на ту напали!– кричит вдруг она, глядя в небо.
– Приятно узнать, что вы верите хотя бы в обратную связь.
– Ну, он-то нас слышит наверняка! Эй, ты, графоман!– и шарит глазами в разрывах туч.– Опискин! Блистаешь отсутствием? Моральный урод! Ну? Слаб о корытенко перевернуть?
– Тамара!
– Слаб о ? Ну давай! Концерт по заявкам. Я прошу. Для меня! Импотент! Декадент! Ну? Козел! Рогоносец!– она привстает.
Ее свалит малейший дрыжок!
– Тамара!– я вдруг замечаю песок. Там, внизу.– Посмотрите.
Капля пота бежит по ее виску, мимо уха, дотекает до шеи… Осев наконец, она косится вниз. И равнодушно свидетельствует:
– Лабиринт.
Мы, наверное, метрах в пятнадцати над песком. Он исчерчен зигзагами крошечных дюн – здесь когда-то гуляли волны.