Вышел месяц из тумана — страница 59 из 67

Я боюсь, что сейчас разобью ее лоб о косяк. Что со мной? И что делать мне с этим желаньем? И еще с одним накатившим – оно-то сейчас к чему?

– Нюша, Ню!..

Я раскис на какую-то долю секунды. Ей хватило и этого: гвоздем в висок! Не гвоздем – у нее в руке туфля. Чтоб спастись от второго удара, приседаю. Аня – фурией. Дверь распахнута. Перепрыгивает! Слава Богу. И, босая, бежит, обе туфли в руках. Истекаю клюквенным соком! Впрочем, крови не так уж и много. Надо прыгать. Иначе Лидия непременно сведет ее там с ума. Надо прыгать. Немного тошнит – укачало. Очень черный провал. Вот куда я не должен смотреть. Неужели же – звезды?.. А что же? Подкатившая тошнота бросает вперед. Облегчусь вот и – прыгну!

Эта гадость во мне – из меня – вон… В никуда. Дна там нет.

Если кто-то блюет на звезды, значит, это какому-то фраеру нужно?

Не вернуть ли билет?

Впрочем, я ведь тут зайцем.

Бездна – это метафора? Впрочем, с этим здесь плохо. Здесь иные – тайные тропы, пробираясь которыми…

И – прыжок!

Страшный крик – мой! Недолет. Так кричать неприлично. Уболтала-таки Лидуся! Или сам захотел? Пей до дна, пей дна, пей до дна! Дна-то нету! Это больше похоже на выход в открытый космос. На влечение к смерти? Мое? Я, кажется, теряю нить. В темноте ведь так хорошо думается. Если записать все мои ночные реестрики… В самом деле! Надо начать их записывать.


О ВЛЕЧЕНИИ К СМЕРТИ СВИДЕТЕЛЬСТВУЮТ:


1. Выбросившиеся на берег киты.

2. Шедшие воевать в Афганистан добровольно.

3. С воодушевлением сжигавшие себя старообрядцы.

4. Умиравшие на могиле хозяина собаки.

5. Умиравшие во время полового акта пенсионеры.

6. Малолетние самураи, делавшие себе харакири в подражание старшим.

7. Дуэлянты. Игроки в русскую рулетку.

8. Садо-мазохисты.

9. Самоубийцы.

10. Самцы пауков и некоторых иных насекомых, гибнущие сразу же после акта зачатия.

11. Любовники всех возрастов и рас, объявлявшие в миг высшего наслаждения, что именно сейчас хотели бы умереть.

12. Не помню чей афоризм о том, что бог жизни и бог смерти – это один Бог.


Что вижу сейчас – его неоглядность, его непроглядность?

Жизнь – без начала и конца.

Нас всех подстерегает случай.

Над нами – сумрак неминучий (запятая!)

Иль ясность Божьего лица.

Всю жизнь читал и не видел, читал так, словно никакой запятой там нет и не может быть! И только в сорок пятый раз перечитывая: да ведь сумрак неминучий (запятая!) и есть ясность Божьего лица! А потому-то художнику и надлежит твердо веровать в начала и концы! Не ибо абсурдно, а ибо…

Тьма.

Ни зги.

Ни звука.

Не ночь.

Миг перед рождением?

Ведь это только начало! И есть лишь я. От тишины перехватывает дыхание. Оттого, что я не слышу его – перехватывает дыхание! Говорят, на ЛСД-сеансах иногда удается вспомнить миг соединения сперматозоида с яйцеклеткой. Может быть, это и есть тот миг?

Оглушающая тишина. Ни один роман еще так не начинался!

Конечно, я могу и ошибаться… Я даже могу позволить себе роскошь быть ничем не умнее Леопольда Блума. Просто быть. Никогда не мог себе этого позволить. Теперь же мне позволили. Мне-изволили-позволить. Мне-позволили-изволить! Колокольчиком на двери: Кто-то пришел?– Да это же я, Гена! Нет, не Гена еще – ген.

Господи, но с чего же начать? Пока не стал рыбкой, пока могу говорить!.. Или, став рыбкой, поведаю-вспомню такое!.. Терпкий вкус древнего моря, рассекающих его вязкую тьму десятиметровых ихтиозавров, щукорылых и острозубых (но это ведь Игоречек читал о них в детстве – о живородящих, и спрашивал: Гена, а как это?).

Неужели я вспомню отца? Ради этого все и затеяно?! Его облик, походку, голос. Его взгляд. Мама говорила, что хмурый. А про голос, что зычный, певучий. А потом говорила, что низкий и хриплый, а взгляд, мол, веселый и смех озорной. Я ведь рос, и, разглядывая меня, она могла вспомнить и другого, на которого не подумала прежде.

Как-то мало похоже на сеанс ЛСД. Помню то, что обычно.

Только слишком темно. И не слышу ударов сердца.

Я устремляюсь в предвкушении сына? Нашего с Аней? Здорово! А уж как плодотворно! Итак, повествование это – о нем. Я же только даю ему начало. И у меня есть несколько мгновений. В новой главке уже не будет «я» – будет наше с Анюшей «мы».

Разволновался так, что сейчас не туда сверну. Правда, никакого движения не ощущаю. Но, возможно, что так и бывает?

В течение нескольких мгновений – прежде чем воплотиться в сыне – успеть воплотиться в слове.

Хорошо. Я попробую.

Я… родился, учился, томился – только скучно об этом. Страшно громко кричал: я, я, я! Сочинял. Спал с девчонкой, видавшей виды, а потом – с ее подружкой, потому что узнал, что девчонка, видавшая виды, видит новые где-то под Курском и не со мной… Так хотеть это «я» обрести, обнаружить, утвердить, вбить древком в пуп земли, чтобы потом, чтобы теперь и не знать, что с ним делать… Да и где же оно, черт его подери?

Неужели избыл? Если я суть мое, то, конечно… Мои мысли – они не мои. Проза? Прозу ветром наносит. И жена моя – не моя. И любимая – не моя ведь любимая только.

В этом месте, однако, теплее, я бы даже сказал: горячо!

Да, аффект тем всегда и хорош, что в нем – кажимость «я» округляется, будто комар, распираемый кровью. Я – ревнующий Аню к другому. Боль – всегда ведь моя. Только боль. Остальное – ничье или наше. И ребенок – он именно мой, оттого лишь, что страх за него – мой и вечно при мне. Этим ужасом «не переживу, если с ним!..» я нащупываю контуры собственного «я» всякий раз, когда снова убит поселенец. Не поселенцы они, у них с Катей квартирка в Иерусалиме. Но еще не дослушав, кто убит и сколько убитому лет, замираю, умираю – я и никто иной, никто вместо меня.

«И всемирная история, дядя Гена, здесь совсем не такая, как у людей. Например, за последние две тысячи лет в ней ровным счетом ничего не произошло. Ну, сам подумай, что примечательного могло быть в мире, в котором не существовало государства Израиль? А диаспора – гордиться бы могли: Колумб, Спиноза, Фрейд – нет-нет, это не их история и, следовательно, не история вовсе.

Садиться в такси, в котором шофер – араб, мама запрещает категорически. Люди как люди, говаривал господин Воланд, их только испортил квартирный вопрос. Вот и здесь та же самая чертовщина.

На твой сложно поставленный вопрос о философии здешних мест отвечу по мере слабых сил: а) сионизм как собирание евреев на историческую родину и б) осмысление Холокоста (катастрофы). Здесь до сих пор не могут смириться с тем, что казни египетские Господь напустил на Им самим избранный народ. Официальная доктрина такова: Бог долготерпел две тысячи лет и наконец наказал евреев за то, что те прижились в чужих землях, позабыв об им данной – обетованной. И, наоборот, евреи, которые верят в Иисуса, объясняют эту Божью кару тем, что евреи не признали в Христе мессию. И всяк до изнеможения прав.

«Я чужой на этом празднике жизни!» – говаривал, помнится, товарищ Остап.

Поскольку все здесь правы, то все, соответственно, счастливы. Если, конечно, не всматриваться слишком подробно. Но я хочу быть писателем и всматриваюсь. A propos, мой друг! В каком возрасте ты начал вести записные книжки и так ли это непременно надо? Ты же знаешь мою фантастическую память. Я помню, как ты меня мыл в пластмассовой ванне, следовательно, было это на старой квартире, когда мне не было и четырех. Я помню цвет полотенца (синее), в которое ты меня обернул, и как поставил потом на бабушкин трельяж, на котором пятками помню крупные бусы. Мне было больно, но от изумления я молчал, я разглядывал мальчиков, подглядывавших за мной и прятавшихся, когда я хотел их настигнуть глазами.

А знаешь ли, что забывают русскоязычные граждане прежде всего? Имена цветов. Я открыл это в Ботаническом саду имени товарища Ротшильда.

– Бетя, ну вспомни. Их мама сажала справа возле крыльца!

– Да. Справа. И еще за туалетом. Как же их?..

Я говорю им:

– Петуньи!

– Да, да!– обе счастливы.– Мальчик! А это?

– Это – табак!

– Дай тебе Бог здоровья! Мира, слышишь, табак! Он же рос у нас в палисаднике!

Следовательно, можно забыть слова и не забыть ничего? Следовательно, писать надлежит не словами? Сколько лет тебе было, когда ты это понял?

Девочка из Черновиц, с которой я сейчас хожу, сходит с ума, так хочет служить в армии. Не исключаю, что делает она это потому, что сие ей почти не светит: девочек-репатрианток берут с некоторым разбором, в отличие от мальчиков, которых…»

Чей-то вздох! Не мой. И мой – следом.

– Эй!

– Эгей!

– Аня?!– шарю руками.

– Аня,– невесело, рядом, но где же?

– Нюшенька, мне нельзя промахнуться.

– В каком смысле?

– Ты думаешь, кто мы?– я сижу – я на чем-то холодном и твердом.

– Мы – два кретина в железном ящике,– скребется, звук в самом деле металлический!

– Нет!– проползаю полметра… или только микрон? Ее упругое, ситцем обтянутое бедро, но тепло излучает сквозь ситец, то есть это – мои ощущения, а что это на самом деле, я не знаю ведь!– Нюша, сейчас мы – не мы. Понимаешь, весь замысел в том, чтобы слиться.

– В экстазе?

– Это страшно серьезно! Не ерничай! Посмотри, как темно. Ну? Ты знаешь, где мы?

– Где – сказать, что ли, в рифму?– она думает, что дерзит.

– Да, да, умница! Именно.

– Геш, ты спятил?

– Нет. За миг до слияния… Мы с тобою сейчас – за миг до Сереги. Давай назовем его так!

– Кто о чем, а вшивый – о бабе.

– Не смей – так!

– Что – не нравится? Тогда бери правее. Вдруг там посговорчивей яйцеклетка обнаружится.

– Ты сейчас косишь под дрянь.

– А ты под кретина. Я в сарафане. Ты видел яйцеклетку в сарафане?