На миг Роману показалось, что все это уже происходило с ним когда-то, что некая чужая, неведомая сила, а может, сила его собственного темного нутра уже несла его навстречу этим людям, с которыми был разделен задолго до рождения, но и тянулся к ним, томимый неразъяснимым притяжением, похожим на тоску собаки, изгнанной из стаи.
Две конные массы, накатываясь друг на друга, со все возрастающими голодной жадностью и страхом впивались в ту последнюю черту, где станут различимыми уж не фигуры, а лица друг друга — вероятных соседей, а может, и братьев. В последний миг неумолимого сближения еще успеешь угадать знакомое лицо, но не сдержать летящего коня — надо будет рубить или уж пропадать самому…
«Вдруг там Мирон… Мирон… Мирон…» — все вокруг заглушая, с чугунным гулом билась в голове Халзанова единственная мысль. Попав в первый ряд с полусотней своих односумов-станичников, он видел черных против солнца всадников — как будто сатанинское подобие своих же, казачьих рядов, воистину клокочущее воплощение той черной злобы, которая, вскипев в иногороднем мужичье, наметом опрокинулась на казаков, тем нестерпимая и ненавистная, что в ней могла течь и одна с тобой кровь… и вот уж видел шаткий и слепой в самом себе, неповоротливый, как бычье стадо, строй: как вырываются вперед одни и жмутся колено к колену другие, как неуклюже держит шашки мужичье… и с изумлением — высококровных дончаков под зипунами и треухами.
И вдруг это стабуненное безголовье неведомо чьей волей переплавилось в текучее единство, надвинувшись не свалкой — бешеной стеной. Порывом притянуло к халзановскому взгляду ощеренные морды лошадей, припадочно-восторженные лица ребятни, сведенные, как кулаки для удара, усатые лица матерых бойцов с полубеневшими от страха и возбуждения глазами, и в тот же миг по всей казачьей лаве прошел электрический ток. Все разом увидели нечто, чего в первый миг не смогли осознать, — будто смерть самоё. Красно-огненную кобылицу с голым черепом вместо живой головы. Всадник был ей под стать — Леденев.
Матвей узнал его мгновенно, как если б впереди и на сажени три правее неожиданно вспыхнуло зеркало, но направить коня на него уж не мог. Косые взгляды их скрестились, но лишь скользнули друг по другу, не имея возможности впиться и обломить один другой.
На Матвея шел ладный, красивый мужик на буланом донском жеребце — по посадке драгун, тоже вроде знакомый, гремучинский… Разуваев Петро, лошадей перековывал… значит, будет рубить, как полено колоть, — стоя на стременах и наотмашь.
Леденев набирал на Карамышева, есаула и сотенного командира, который заходил к Роману справа, изготовившись с левой рубить, не давая закрыться правой дальней рукой через голову лошади. За миг до сшибки всех со всеми Матвей увидел, как они пронеслись сквозь друг друга, как Леденев на всем скаку качнулся влево, навстречу страшному удару, а не от него, змеиным выбросом клинка ужалил есаула в локоть, парализуя ему руку, распрямился в седле и догнал проскочившего мимо по шее смерчевым оборотом, словно вырастив шашку в своей левой руке.
Обрывом свесившись с седла, Матвей инстинктивным движением, снизу вверх полохнул кузнеца, привставшего на стременах с воздетой шашкой, — с капустным хрустом разрубил широкую, дубовым комлем грудь, пресекая последний подымающий вдох перед самым ударом на выдохе. Распрямился в седле и тотчас же увидел налетающего на него второго — раскрасневшееся, будто в стенке на Масленицу, безусое и голощекое лицо, совсем еще кужонка. Буравом провернул шашку в правой ладони, тупяком рубанул по открытому верху кубанки. Паренек вскрикнул зайцем и сник в покаянном поклоне, роняя разом шашку и поводья, — конь унес его за спину, распластавшегося на гнедой конской шее, как зипун на просушку, свесив руки к земле.
Две лавы схлестнулись, взборонили друг друга зубцами своих наилучших, уцелевших на сшибке рубак. Рукоять разгоревшейся шашки вкипела в ладонь, и Халзанов уже не смотрел, кто есть кто. Приказывали мускулы и кровь, а не он — своей крови. Он и того щенка бесхвостого не срубил только чудом — успевшим пробиться инстинктом стыда.
Вот-вот обрыв — крутой, в бурьянной непролази берег яра. Проложив к нему длинную просеку, Матвей на всем скаку заворотил запененного Грома, поволок вдоль обрыва своих. Потеряли Алимушкина… Рысакова… Петра Мартемьянова… Синилин, словно мучаясь зубами, придерживал отрубленную щеку, ронял с руки червонную капель. Седоусый урядник Евлахов с отчаянным неузнаванием таращился на свою узловатую кисть с кровоточащими пеньками пальцев — урубили.
Идущая подковой лава должна была забрать в себя, склещить своими флангами мужицкую отару, как веником смести ее в яры, но мужики не показали спин. Десятками легли под шашками, смешались, но полусотней на уступе сами смяли правое казацкое крыло, проломили проход и хлестали в него, уходили на север от хутора.
Привстав на стременах, Матвей увидел Леденева. Крылом недобитого стрепета вспыхивала пронзительно зрячая шашка, вихрясь в его левой руке, и гасла в лохматых папахах, в погонах, плечах казаков, а с правой стрелял из нагана. Кобылица под ним пошла боком, прибилась, как лодка кормою, к казачьим коням, завязывая на себе визжащий узел из людей и лошадей, никого не пуская в угон за своим мужичьем. Над полудюжиной папах — секущий проливень клинков, и туда, в эту бешеную коловерть, потянуло Матвея, как обрывок плетня по стремнине.
Гром, визгливо заржав, грудью сшиб вороного коня с седоком, как будто выворотил из земли огромную корягу, и в трепещущем визге Матвей вскинул шашку, отводя павший сверху удар, безыскусный и страшный, как обрыв колуна на пенек, протянул по плечу желтоусого, ощерившего зубы мужика. Идя в податливое тело, туго дрогнул клинок, натолкнувшись на что-то железное. Когда бы не винтовка за спиной, расклинил бы драгуна наискось до пояса…
Вот он, вот, Леденев, — нависли с боков над ним двое: мальчонка-хорунжий и подъесаул Калмыков, увертливый, хищно-раскосый… последний десяток саженей Матвей отрывал, притягивая лица их, клинки и огненную пляску лысой кобылицы, что извивалась в шенкелях у Леденева, как змея, вертелась чертом на сковороде, взрывая снег точеными копытами. Леденевская шашка царила, выплетала из рук, ворожила, словно ястреб казарок, гоняла чужие клинки, раскаленно шипела и лязгала, ускользая на волю — убить. Витым ударом обманул защиту Калмыкова, заставив того вскинуть клинок над головой, и полохнул, неуловимо выворачивая кисть, — шею перечеркнуло багряным разрубом, словно еще один, уродский рот от изумления раскрылся.
Мальчишка-юнкер будто бы увидел что-то ослепительное, расширив глаза в восторженном ужасе… угнулся в седле, по-детски выставляя руку с шашкой: «Ай! Не бей!» Леденев даже не обернулся к нему — не глядя выстрелил из-под руки, сунув ствол револьвера в подмышку. Послал кобылицу в намет, уходя на свободу. И вдогон за ее рыжим крупом Матвей придавил — набирая, настиг и вцепившимся взглядом повернул на себя леденевскую голову.
Неизмеримо краткий миг они смотрели друг на друга, глазами говоря друг другу всё, невыразимое словами. Глаза Леденева сказали, что вот он и берет свое, иначе не хотя и не умея, что правда всех бедных, голодных стоит у него за спиной и что бедные правы уже потому, что бедны, — как зверь, который голоден и ищет пропитания, как согнутый татарник у дороги, перееханный тележным колесом; что это усилие встать в полный рост было заложено в нем, Леденеве, изначально, что он, Леденев, знает силу свою — и поперек ему не становись; что если Матвей не сойдет с его стежки, то горе и Матвею — не моргнет.
Глаза Матвея же сказали, что он презирает нелепую, безумную потребность слабых уравняться с сильными, что он будет жить казаком, хозяином своей земли — или никак; что если красные и Леденев желают отнять его силу, а значит и жизнь, то истребление их всех — такое же естественное дело, как убийство волков у овчарни и мышей у мучного ларя.
Глаза их говорили давно уже известное друг другу, как будто силясь подавить своей глухой и цельной убежденностью такую же упорную чужую — и вот уже, казалось, признавая, что эту-то чужую правду теперь только шашкой и вырубить из головы, развалив вместе с черепом, вывалив с мозгом, но будто и догадываясь, что не хотят друг друга убивать, и тотчас изумляясь: как же так? А чему ж тогда быть, как не ненависти?
Казалось, и тот, и другой твердо знали, за что и с кем воюют вообще, но все равно не понимали, что́ хотят один у другого отнять. Имущество? Силу? Но и тот и другой по рождению были сильны, и сила одного была ненавистна другому не сама по себе, как то, чем ты сам обделен, обиженный Богом, а в сплаве с тою правдой, которую нес, исповедовал каждый из двух.
Все это было сказано в неизмеримо краткий миг, и мертво стиснутые зубы Леденева оголились в оскале, как будто предлагая: «Ну что же ты? Руби. Посмотрим, кто кого растребушит», — и вместе с этим приглашающим оскалом Матвей животом ощутил смотрящий на него глазок нагана, уложенного дулом на сгиб леденевского локтя, и осознал, что всю эту огромную секунду они по-зверьи сторожили каждое движение друг друга, что Леденев, ломая его взгляд своим, готов был стрелять, едва Халзанов примет ближе и шашка его оживет.
В гул копыт вплелся стрекот кого-то еще, и Леденев вполоборота выстрелил в наскакивающего справа офицера. Еще один молоденький хорунжий, как будто обнимая даль руками, опрокинулся на круп, оборвался на землю, поволокся по кочкам за понесшим буланым текинцем, запутавшись в стремени. Этот выстрел и вырвал Матвея из летящего оцепенения, и, до края уже обозленный еще одной смертью, зверино-безраздумной простотой, обыденностью леденевского движения, он толкнул Грома вправо, прижимая его к кобылице. Шашка в правой руке ожила своевольно, попробовав себя петлей в запевшем воздухе, — в тот самый миг, как Леденев стряхнул с руки расстрелянный цепной наган, повешенный на шею.
Все существо Матвея просветлело, как раскаленный добела кусок железа. Вот кто хочет отнять его жизнь — этот рядом, и никто другой больше, и никто — с такой силой, как этот. Их клинки п