— Поздно, Рома, увы. Кровь уже пролилась. Сам ведь знаешь: в Багаевской, в Манычской, в Егорлыцкой, в Мечетинской — везде уже свои белогвардейские дружины. Свыше двух тысяч сабель. Ну вот и представь, что эти борцы устроят по окрестным хуторам примерно то же самое, что и калмыцкая дружина в Платовской. За вашу, партизанскую, родню возьмутся — как тогда запоешь?..
Клещами тянуло в Гремучий, домой — увидеться с Асей, накрыть ладонью притаенно, еще неосязаемо наполненный живот, коснуться сердцем и почувствовать сквозь мягкую преграду: да, в ней есть — его, леденевское, семя, их плод, размером с детский кулачок, с новорожденного цыпленка, не приснилось, как не привиделась ему в бреду тифозном и Ася сама, и Асино сердце толкает единую кровь за двоих по паутинно-тонкой сетке жилок, пронизывающей крохотное тельце голого птенца, а может быть, он весь отлит из крови, какого-то неведомого изначального живого вещества.
Леденеву казалось, что сын, и хотелось, чтоб сын. Он помнил брата и сестру в младенчестве, их поросшие редким пушком головенки, их смугло-розовые сморщенные личики, выражение, что ли, всесильного права завладеть материнским соском. Он знал, каков новорожденный человек, но ему представлялось что-то вроде открыточного херувима, сияющего нежной белизной фарфора, пышнотелого и пышнокудрого, с фигурно изогнутым маленьким ртом и отрешенным, кротким взглядом неотмирно синих глаз, устремленных куда-то превыше, на доброго Бога, что судил своим ангелам только рождение. Он знал, что это только мертвое, дешевое подобие того, кто будет, но ему не хватало силы воображения, чтоб прозреть в дароносице Асиного живота свое будущее.
И вот он поднял сотню и двинулся домой. Исполинской верблюжьей кошмой, в причудливых солончаковых бельмах нестаявшего снега, стелилась под копытами нагая, щетинистая прошлогодними бурьянными будыльями сизо-бурая степь. Синели русла балок, нарастали и таяли бесконечно знакомые очертания древних курганов, дувший встречь ветерок наносил горький запах полыни. Духовитый настой щекотал леденевские ноздри — Аномалия всхрапывала и отфыркивалась, помахивая своей лысой головой.
Со всех сторон диковинной и дикой, не похожей на прежнюю — ни на какую — выдавалась вот эта еще не война. Тем мила, чтоб под боком у каждого оставался родимый курень. С разъездом ли, с отрядным ли набегом, с разрешения ли командира или вовсе без спроса пускал коня наметом красный партизан, равно как и «вольный» казак, отмахивал верст двадцать-тридцать напрямки и загребал в объятия жену, детишек и родителей, а то и ночевал с жененкой или любушкой. «Так можно воевать, — пошучивали леденевские бойцы и тотчас добавляли: — Помирать обидно».
Бывало и такое: нос к носу сталкивались на родном проулке вчерашние соседи — донской казак и красный партизан, — не зная, что и делать на слуху у своих домочадцев: палить друг в друга или разъезжаться. Несоизмеримо обидней и как-то стыднее было б лечь у своих же воротец, на станичной толоке, которую ископытил подпаском, погибнуть в дороге домой, в летящем предвкушении свидания с родными, даже прямо у них на глазах и под жалкий их вскрик или хохот безумный.
Голубоватым куревом дымилась бархатистая черная зябь, призывала к себе человека — хозяина, пахаря, и, давно уж холодный к труду своих прадедов, Леденев с темным чувством стыда и безвыходной грусти ощущал ее брошенность, ее даром разбуженную жизнетворную силу. Ощущал, как тоска просыпается в каждом из едущих с ним мужиков. Забросить бы винтовку с шашкой да взяться за чапыги, пойти по черной борозде за плугом, всем телом чувствуя податливость взрезаемой земли… «Нет, чужая земля, — оборвал он себя. — Рвать ее из-под ног у богатых. Не может быть у бабы двух мужей, и у земли не может — двух хозяев».
С перевала открылся Гремучий: стена пирамидальных тополей, овечья отара соломенных крыш, осколками раздавленного зеркала горящая на солнце кровельная жесть богатых куреней, отцова мельница с просвеченными солнцем, словно лучащимися крыльями. Он уже был готов придавить Аномалию, полететь за своим покатившимся под гору сердцем, но в тот же миг почуял на себе чей-то далекий, по-звериному пристальный взгляд.
Он знаком приказал колонне партизан остановиться, перевел глаза вправо, на гребень уходящей к Манычу широкой извилистой балки, и будто бы услышал конский храп, и срывистое сиплое дыхание, и частый бой сердец, как если б сам притих там, в глубине, и ждал команды.
От околицы, от ветряков, от отцовского дома потянуло по-зимнему, студью. Оттуда на отряд смотрели сквозь прицел. Пропустят за балку и ахнут навстречу сколоченным залпом, а те, что схоронились в ней, наметом хлынут в тыл. Сколько их? Уходить?
Невозможность вступить в родной хутор, ни разу не испытанный животный, обессиливающий страх за Асю разъярили его.
На гребень перевала поднялся лишь взвод партизан, остальные застыли на изволоке, невидимые для засевших в хуторе и прятавшихся в балке чужаков. Леденев приказал развернуться в две линии и стоял на хребте, выжидая. Рыли землю копытами, всхрапывали, порывались удариться в пляс застоявшиеся дончаки, перезвяк трензелей донимал, точно мошка скотину, — все таким же пустынным оставался бурьянистый гребень невидимой балки… Леденев показал двум взводам тронуть шагом и начал забирать направо. Ключом ударили из балки мохнатые папахи, гривы, кони, выхлестывали и развертывались лавою на чистом — не меньше сотни казаков неведомо какой дружины. На корпус впереди — осанистый казак на горделивом светло-рыжем кабардинце.
Ощерив плотно сомкнутые зубы, Леденев вырвал шашку. Повернул своих влево, забирая в намет, потянул за собою казачью подкову, уводя к плоскодонной отножине Скотьей могилы — ниспадавшего к хутору длинного и обрывистого буерака, куда издавна сбрасывали костяки павших в мор лошадей и коров. В аккурат развернуться полусотне бойцов, но рассыпаться лавой, размахнуться охватными крыльями берега не дадут, обкорнают, затиснут, и придется сшибиться лоб в лоб, без простора, без флангов.
Настигающий клокот копыт лопнул первым винтовочным выстрелом, на скаку Жегаленок припал к конской шее, выкатывая на Романа восхищенные глаза, как будто требуя посильного лишь Леденеву чуда.
Ослепшая в гончем угаре, казачья сотня вытянулась клином и вонзилась в отножину. Впереди рвал сажени все тот же казак — Шерстобитов, урядник, веселовский рожак и халзановский будто полчанин, с грозно-властным разлетом сходящихся на переносье бровей.
Леденев показал разворот. Взрыхлив на повороте снег, десятки конских ног прожгли в атаку — как четыре под ним, словно в каждого бесом вселился. Сходились на галопе, так что времени — на единый удар. Раздутыми ноздрями хапал воздух кабардинец, вытягиваясь в стрелку над землей. На последних саженях Шерстобитов, матерый боец, резко свесился влево, уходя от удара, изготовясь мелькнуть, проскочить и рубить Леденева по шее оборотом назад. Леденев, угадав его замысел, полувольтом послал Аномалию в сшибку — та литой своей грудью вломилась в плечо кабардинца. С хватающим за сердце визгом опрокинулся тот под нее, втолакивая в землю своего беспомощного седока. Кинув в левую руку клинок, словно выхваченную из костра головню, Леденев встретил первый удар, мгновенным выворотом кисти стряхнул с клинка чужую шашку и, жгутом крутя руку, полохнул казака поперек широченной груди. В молитвенном восторге округлились светло-карие глаза, арапником стрельнула кровь из длинного разруба.
Наметом пронизав смешавшуюся конную толпу, он крутым пируэтом повернул Аномалию вспять, осадил, огляделся. Над Кожухом нависли двое, полосуя с боков, — заплавив пол-лица, с отесанной башки Ефимки падала калиновая кровь, горела, звала на подмогу. А рядом кряжистый казак разделывал вертящегося Жегаленка — тот легко кидал сбитое тело то вправо, то влево, но ответить не мог, не умел, хоть шашку не терял, и то спасибо. Достал Мишкин локоть казак, пролечил ему руку и уже замахнулся рубить безоружного — как от солнца закрылся Мишатка здоровой рукой…
Леденев, наскочив, дико гикнул, жиганул казака меж лопаток. Тотчас дал Аномалии шенкеля, прибивая ее задом к заду каракового жеребца — Аномалия с визгом лягнула чужого, отбивая того от израненного Кожуха… Леденев, вертясь флюгером, дал чернявому, смуглому, с коршунячьим халзановским носом, широко размахнуться — от груди Аномалии полоснул снизу вверх, встретив лезвием толстую кисть, и немедленно следом рубанул в переносицу. Шашка въелась на полголовы — смуглолицый, ослепнув в три красных ручья, запрокинулся и тянул на себя леденевскую руку, словно стиснув клинок волкодавьими челюстями.
Никогда не вдевавший правой кисти в темляк, чтоб в любой нужный миг кинуть шашку из ладони в ладонь, Леденев разжал руку и свесился вбок до земли, словно на джигитовке, вклещаясь в чужую, вертикально воткнувшуюся в землю шашку.
Выпрямляясь в седле, восходящим ударом рубанул в желтый локоть налетающего казака и немедля погнался за ним, обезрученным, с расчетливой жестокостью: «смотрите!» — поймал его за чуб на всем скаку и тотчас же провел клинком по шее, всей силой кобылицы срезая, отрывая ему голову… воздел ее, как некий священный сосуд в алтаре, и, устрашающе-хрипато, взвизгивающе гикнув, расплескивая кровь последнего причастия, швырнул навстречу новым казакам. Еще мучительно живая, та глухо тукнулась под конские копыта и, как взорвавшаяся бомба, разметала казаков. Во весь мах заломили назад по отножине, вырываясь на чистый простор. И вот тут им во фланг и ударили прибереженные в утайке за увалом партизаны. Распаленные кровью, летели вдогон, завывая и гикая обрекающим криком.
Леденев набирал на караковый круп и распоротый наискось на спине полушубок. Светло-русый красивый казак, не кужонок, по всему, фронтовик, озверело лупил коня фухтелем шашки и оглядывался на Романа — с молитвенным восторгом, как в глазах того зарубленного, с ожиданием чуда, как Мишка, с той только разницей, что леденевская пощада и была б для него этим чудом.
Он мог отбиваться, но Леденеву захотелось испытать себя: если сможет сейчас подавить своей волей вот этого, значит, сможет и дальше, всегда останавливать каждого, всех — протянул безоружную руку к запененной морде чужого коня и схватился за повод. А казаку не то что шашку тяжело было поднять, но и единый волосок на голове нести. Не отрывая глаз от Леденева, он с судорожной силой осадил храпящего и тяжело носящего боками жеребца.