Высокая кровь — страница 118 из 179

Отец был плох, давно уж с базу носа не казал без особой нужды, согнулся, как столетний, под тяжестью позора. Борода, черный волос закуржавели, как на крещенском морозе, прошитые сединным серебром. Будто плугом прошла по Халзановым эта война, бороздой разделила семью, да и как ведь, права была Дарья стократно: теперь уж и от красных жди беды, и свои казаки смотрят волком.

Матвей как будто даже позавидовал всецело, без подмесу красному, не раздираемому голосами крови Леденеву: тому хоть комиссаров можно не бояться, понятно, от кого беречь семью, — и тотчас же вспомнил, что ведет свою сотню по его, леденевскую, душу.

За околицей, на телеграфных столбах — два десятка повешенных. На проводах, на перекрестьях, сыто огрузнев, восседают семействами вороны, как маленькие черные архиереи на кровавом причастии. Смрад кала, мочи и растерзанных внутренностей. Неумолчно звенят роящиеся тучами изумрудные мухи. Босые, в подштанниках, ноги. Дегтярные провалы выклеванных глаз. Из стиснутых зубов торчат распухшие обклевки вываленных языков. А вот на одиноком, опаленном у корней караиче повешены вниз головами двое: их медленно поджаривали, пока не закипела кровь и не забулькали мозги в обуглившихся черепах. И не в этих растресканных, покрытых черной коркой, как печенная в золе картошка, головах Халзанов, проезжая мимо, видел свое будущее, а в том равнодушном, привычно-покорном согласии, с каким смотрели на вот эту пыточную смерть идущие за ним в Гремучий казаки.

Повитая куревом степь неотразимо чисто зеленела всходами молодой, беззащитной травы, еще не потемневшей возле корня, еще не налившейся буйными соками. Встающее солнце подбирало росу, и там, где проходили кони, ложился по траве ручьистый дымчатый след. Заходились в экстазе любовного гона чирковые селезни. Щелкоча, туго хлопали крыльями утки в воде, перекликались красногрудые казарки. От манычских плавней, непролазно заросших камышом и кугой, несло живительной прохладой, серным запахом ила и тины, горьким запахом преющих вербных корней.

Халзановская сотня волочила на хвосте небольшой, из полутора взводов отряд, особое назначение которого ни для кого уж не было загадкой.

Поравнявшись с Матвеем, нашептывал Гришка-шуряк:

— Хороша, говорю, у вас служба: в караулах не надо стоять, а ежели бой какой, так опять в стороне вы. А он мне и гутарит: да уж, хороша — с баб-то юшку давить да старикам столетошним салазки гнуть. Что ж, думаешь, мед? Давай поменяемся. Нехай офицера́, антилигенты занимаются: ужасно они, брат, голодные до энтого дела, кубыть всю жизню дожидались, а теперя дорвались. Вот я и смекаю, Матвейка: а ежли и у нас в Гремучем наделают делов? Ну а ежли там Ромка уже наворочал? Вот зараз идем мы домой и не знаем, найдем ли своих в невредимости. Матвейка! Под сердце подкатывает, как подумаю… Тогда уж всех их, краснюков, в кровину, в душу, ежли зараз кого из своих не найду. Да только ить надо сперва поглядеть, чего там, на хуторе, сталось. А энти-то, какие под Ведерниковым, с дурным интересом идут. Им тут не проживать, а я на своих хуторных хочу прямо смотреть, а не навроде бешеной собаки, какую от жилья хозяева прогнали. Я и с Петро вчера сцепился: кубыть ничего ему Ромка не сделал ишо, а и энтот туда же — пущу, мол, Леденевым красного петуха, и все тут. А уж такого мне совсем не надо — сам знаешь: Грипка. Вот ить как! Нет лютее врага, а семейство его мне, выходит, родное. Чего делать-то, а?

— А то и делать. Бери разъезд — беги до хутора, — притянул Матвей Гришку к себе и шипел ему в ухо: — Грипку, Грипку свою выручай. А батя ихний с братом пускай жененку леденевскую увозят от греха. Да к Дону, к Дону пущай правятся, об Целине и думать чтоб не смели — до партизан им ходу нет. Нам зараз велено все семьи их, какие в хуторе найдем, в обклад взять, чтоб Ромка со своими мужиками выручать их кинулся. На голос крови, будто рыба на приваду. Хучь силом ее выпихни, бабу, а только чтобы через час ее там не было.

— А Грипку, Грипку-то куда?! Матвейка, слышь? А мож, уволим энтих калмычат по-тихому? Они нам кто? Да за таких Господь, кубыть, по сорок грехов нам скостит, ровно как за змею. Ты только мигни — приберем. На леденевских мужиков и спишем — мол, он и налетел, анчихрист, порубал.

— Нет, Гришка, не выйдет. Кого из наших зараз на такое подобьешь? Петра твоего? Степку с Прошкой? Остервились казаки. Самого приберут, только вякни такое. А эти, какие с Ведерниковым, гляди, сейчас в обход потянут, чтоб в хутор, как красные, с юга войти.

— Так что ж им тогда всем семейством бежать? — дрожливо всхлипнул Гришка. — А к Дону-то на что — топиться?

— Скажи: пусть везут леденевскую бабу в Багаевскую. А там уж Дарье от меня наказ, чтоб спрятала, — у нас никто искать не будет. Где хочешь их прячь, хучь за пазухой, но женского рода чтоб не было — ни присухи твоей, ни Ромкиной жененки и подавно. А не то, брат, такое на совесть свою можем взять, что вовек не замолишь. Ну! Делай! А то вишь, навострились уже.

Отряд хорунжего Ведерникова машистой рысью обгонял текущие по шляху взводные колонны — сворачивая головы направо, казаки с недоумением смотрели на ряженых: мелькали красные приколки на папахах и защитных фуражках.

— Гля, братцы, изменники едут! — хохотнул Богучарсков. — Никак до красных подались. На ходу перекрасились!

Хорунжий Ведерников, здоровый черноусый казачина на полукровном англичанине, поравнявшись с Матвеем, блудливо оскалился и покровительственно козырнул, словно он-то и был настоящей причиной движения всех, как ветер, гонящий по тракту объедья соломы.

— Отбываю агитировать за власть Советов, сотник. Вот она, матушка, да вот он, батюшка, — похлопал по головке шашки и по кобуре.

Широкие в поставе выпуклые зеленоватые глаза были как-то бездумно, отрешенно прозрачны, в изгибе пухловатых губ было что-то от улыбки калмыцкого Будды, стоячий воротник суконного кителя врезался в кровно-розовую шею, и во всем его облике было столько беспечной свободы, что Матвей раскаляющим зудом в руке почувствовал неутолимое желание ударить.

Перевел взгляд на шурина: Григорий придержал коня, отбил от взвода четверых своих хуторных казаков и бездорожно поскакал к бурьянистому гребню балки, ниспадающей к Манычу. Что он обгонит ряженых на час, Матвей не сомневался. Тревожило другое: а ну как Леденевы Гришку не послушают и Ромкину жененку в Багаевскую не отправят? А ну как побегут до Целины? А до Багаевской добраться — шутка ли? Ведь тоже сквозь заставы и секреты.

Сознание неотстранимой беды, перед которой он не только был бессилен, но и вез ее в Гремучий, придавило его. Вот этим самым шляхом он ехал на смотрины, еще не ведая, что едет за судьбой. Отсюда, из Гремучего, взял Дарью, отобрал ее у Леденева, а теперь вот, выходит, идет и за второй его любовью. Вольно же тебе было так широко прославиться, мужик, навлечь на свою голову такую хитропутаную операцию — захлестнуть тебе шею, как неуку, да не одним арканом, а тремя, и хоть один из трех, а уж не разорвешь.

В низине показался хутор. Халзанов и в родной своей Багаевской за последние восемь лет прожил меньше года отпусками-урывками: сперва действительная служба, потом одна война, другая — а в Гремучем так вовсе будто только во сне и бывал. Томительно-сладостный дух чернозема все острей щекотал ноздри пахарей, рожаков здешних мест, но лица казаков не расплывались в мечтательных улыбках, не оттаивали, а напротив, смурнели, сведенные, как кулаки для удара всей силой. Никто из них не знал, что́ ждет его дома, и каждый ехал так, словно всю будущую жизнь его, судьбу его родных уже предрешила какая-то внешняя бесчеловеческая воля — и только неведение отделяло его от того, что уже нес в себе, как жизнь или смерть в своих легких.

Втянувшись в хутор, взгомонили, заозирались с жадностью гремучинцы, насилу сдерживаясь и выравнивая строй, вытягивая шеи, привстав на стременах, как будто вырастая по направлению к родимым куреням, дрожаще-срывистыми голосами выкликая хозяев и вот уж свешиваясь набок, с седла обнимая домашних, выскакивающих с база, словно из пожара, кидающихся с визгом на гостей.

Коротким ливнем на Гремучий опрокинулась нечаянная радость, оплескивая мертвые сердца казачек, что иссохлись в тоске по любимым и кровным, а через час опять начнут черстветь, как в засуху земля, запекаться все той же тоской неизвестности: когда же приведется в следующий раз и даст ли бог вообще когда-нибудь увидеться.

Иногородняя часть хутора притихла, как лисий выводок в норе, притаенно прислушиваясь к лошадиному топоту, к голосам казаков и будто бы наивно веря, что если затаиться и зажмуриться, то эти страшные соседи их, вступающие в полные права над их жизнью и смертью, немедля растворятся в воздухе, как морок.

Все казалось нетронутым — от резных жестяных петухов на коньках до горшков на плетнях. Леденев, надо думать, сберегал родной хутор для будущей жизни, как и Гришка хотел сохранить для себя — не запятнанным кровью и не выжженным наполовину (ни на мужицкую, ни на свою, казачью, какую разорили бы в ответ), со всеми колодезными журавлями, с железными и камышовыми крышами, с засыпанными млечным снегом яблонями своего заповедного детства.

Какой же еще новой, иной и лучшей жизни тебе надо, когда все уже есть? — как будто спрашивал Халзанов Леденева и каждого гремучинского мужика, ушедшего от дома воевать за мировую справедливость, повинуясь какой-то родившейся раньше него, мужика, непостижной тоске, и тотчас говорил себе: «Это у нас все есть, да и то не у всех. Они за то, чтобы им лучше жить, воюют, а мы за свое коренное довольство, за то, чтобы всю землю на Дону под собою оставить».

Он знал, что́ увидит, продвигаясь в глубь хутора, но сердце все равно сщемило, едва схватил глазами смоляное облако, расплывшееся в небе, как выпущенные морским чудовищем-октоподом чернила в бирюзовой воде.

Раздав необходимые распоряжения, крупной рысью поехал туда, где когда-то впервые столкнулся с зеленым еще Леденевым и не смог обскакать его на глазах у ничьей еще Дарьи. Навстречу несло запах гари. Достигнув окраины, увидел пылающее на отшибе подворье. Пламя то мускулисто вздымалось, то клонилось под ветром, перекидываясь на сараи и сохи плетня, и вот уж над заплавленными огненной рудою крышами зазыбился, потек дрожащий воздух, как будто сама твердь небесная расплавилась от жара.