Высокая кровь — страница 130 из 179

Так что же, он ее отдаст? Отправит за Черное море — в изгнание, в сытую жизнь, сам выдавит замуж за какого-нибудь родовитого дегенерата, и ничего не будет, ничего. Но Зоя-то будет. Если тут ей не жить, значит, надо отдать, вырвать, как больной зуб, у себя. Любая жизнь, хотя бы подлая, без родины… да и в чем бы была ее, Зоина, подлость, когда она не осудима в своей потребности, обязанности жить… любая жизнь лучше, чем бесконечно умирать от страха, чем не быть.

Он снова вспомнил: где-то тут убили леденевскую жену, и смерть ее проникла в Леденева, в ткани, в кровь — и наконец-то полно, страшно понял, что́ Леденев хотел ему сказать, предлагая за Зою убить: береги, может быть у тебя хватит сил сделать то, что для своей любви был должен сделать я, — не отдать эту девочку лаве, земле, никому, даже и революции. Эта лава, которую мы разгоняем своим существом, не видит никого перед собою и в себе, не слышит никого в отдельности, она может убить миллион человек, преобразить лицо земли, но не может спасти одного человека. Я не знаю, как быть тебе. Может, что бы ни делал, тебе придется быть как мне.

Сергей опять вгляделся в даль, в тоскливое снежное поле, в то пересыхающий, то вновь текущий из-за горизонта кисельный ручеек обоза — и увидел Шигонина. Тот ехал верхом, на маштаковатом, невзрачном коне. Все та же шинель, порыжелый башлык, папаха с наушниками. Увидев Сергея, поворотил коня к нему. Линяло-голубые, почти белесые глаза, как будто стертые о встречный взгляд в усилии внушить свое, смотрели твердо и сосредоточенно-угрюмо, иссохшее в болезни остроносое и тонкогубое лицо отливало прозрачной восковой желтизной.

— Поправился? — сказал Сергей, чтоб с чего-то начать.

— А вы надеялись, меня уж закопали? Ну а ты чего здесь? Не допускает бог войны в свой ближний круг? Или, может, тебе неуютно средь господ офицеров?

— Мне, знаешь ли, кажется, что и нет у него никакого круга. Один он, совсем один. И виноваты в этом, может быть, и мы с тобой.

— Ну да, ну да. Печальный демон, дух изгнанья. Куда уж нам, чернорабочим революции, понять его высокий гений!

— Ну теперь узнаю брата Пашу — поправился, — усмехнулся Сергей.

— А ты, погляжу, все так же влюблен в него, — ответил Шигонин. — Да-да, влюблен, как мальчишка в кумира. Ты и в большевики-то, как мне кажется, пошел лишь потому, что был опьянен нашей силой, великой стихией, которую мы разбудили. Возможность творить Историю. Нет, ты, конечно, большевик, марксист, ты с нами неслучайно, сознательно, собственной волей, но все же ты на треть гнилой интеллигент. Романтический мальчик. В тебе все время говорит твоя мечтательность, мальчишеская тяга к сильным личностям. Тебя послали к знаменитому герою, и все, о чем грезил, о чем читал в книгах, сбылось: ты в орде Чингисхана, ты скачешь с ней в будущее. Но ты смотришь лишь на наружность, верней на саму его силу. Не видишь, чего хочет эта сила, куда она идет. Нет ближнего круга у него, говоришь? Да вся мужицкая, казачья мелкобуржуазная стихия корпуса и есть его круг, и в этот круг не входим только мы с тобой.

— Ты слишком занят своим лицом, прости.

— Да черт с ним, с моим лицом. В меня стреляли — ладно. Готов согласиться с тобой, что то была лишь пара пьяных идиотов. А в комиссаров — кто? В тебя под Сусатским, Сережа?

— Откуда ты знаешь?

— Так Сажин сказал.

— Где же ты его встретил? — насторожился Северин.

— Под Янченковом, «где». Он, между прочим, Колычева едет арестовывать. Похоже, у политотдела армии наконец-то открылись глаза, — ощерился Шигонин как бы в гончем нетерпении. — Поедем, а? Замерз невероятно… А как иначе, рассуди, — продолжил, толкая коня. — Кто такой этот Колычев? Не он ли лицо всего нашего корпуса, в котором каждый пятый воевал у белых, не говоря уже о том, что половина — казаки. И вот в эту стихию направлена комиссия кристальных, испытанных большевиков — по крайней мере, Круминьш и Зарубин таковы, — ну и чего же стоит ждать, когда ты едешь к диким с прививкой от холеры? Да и не просто к диким, которым их бог дозволяет бандитствовать, но и к врагам Советской власти… не бывшим, нет, а коренным, которые лишь затаились до срока, лишь для того и перешли на нашу сторону, чтобы шкуру свою сохранить. Почуяли за нами силу и держатся ее — пока их вождь и твой кумир не наберет свою, свою, Сережа, силу. Ему, может, с белыми и не по пути, но и мы-то нужны ему…

— Как конвент Бонапарту? — усмехнулся Сергей.

— Ты, конечно же, знаешь, — продолжил Шигонин, как будто не слыша его, — что наш герой, Зарубин и Халзанов были давно и тесно связаны. Ты думаешь, старым партийным товариществом? Да, вместе воевали, но и спорили. Принципиально, брат, до ругани, до пены. А из-за чего? Из-за того, что делать с казаками. С кулачьем, с атаманской верхушкой, со всеми, кто пошел на нас с оружием, одним словом — с врагами. Халзанов из богатых казаков да бывший царский есаул, и он, тебе известно, решительно вступался за своих, таких же, как сам, кулаков. Настаивал, чтоб пленных отпускали по домам — пусть-де распространяют слух о доброте Советской власти. По существу же, полагаю, не мог подняться над сословной солидарностью, над зоологическим чувством родства. Зарубин же работал как машина, руководимый исключительно необходимостью: великий результат не допускает колебаний, «Лион протестовал против свободы, Лиона более не существует». А твой Леденев метался из крайности в крайность, руководясь, я полагаю, не партийной волей, а одним инстинктом. Да-да, инстинктом власти, а также первобытным чувством мести. Ну сам посуди: у него беляки убивают жену, и он никого не щадит, и о жестокости его слагаются легенды. В станице Нагавской он строит все мужское население в шеренгу — и по всем правилам казачьей рубки…

«В Нагавской, — отметил Сергей. — Чюпахин из Нагавской — так вот за что он Леденеву мстил, за брата, за отца, за всех своих… Ну а Сажин куда же глядел? Не видел или не хотел знать?»

— А ты многое о нем разузнал, — сказал он с расстановкой.

— Да разве же многое? Совсем ничего, — ответил Шигонин. — Хотел бы я знать больше. Но вот что я знаю доподлинно: он вдруг ни с того ни с сего переменяет гнев на милость — уже не рубит, а напротив, отпускает пленных казаков. Что, под влиянием Халзанова? Не знаю, не уверен, но фактом является то, что он пускает о себе средь казаков другую славу: он уже не дракон, не исчадие ада с рогами, а милостивец. Заступник за обманутое середнячество. Спаситель, мессия. Так вербуют сторонников, нет? Чего же удивляться, что пленные бегут к нему под знамя, как собаки к хозяину? Да, очистил от белых весь Дон, но для чего очистил, для кого? А тут к нам в корпус едут двое, которые знают его как себя — причем в его идейном, нравственном развитии или, наоборот, разложении. Кому, как не им, угадать его цели и планы, кому, как не Зарубину, понять, для чего ему в корпусе столько вчерашних врагов и почему он так пренебрегает нами, коммунистами… Заедем, а? — взмолился он вдруг, кивнув на ближайший курень. — А знаешь, что Халзанов в этой самой Багаевской и родился и вырос? Семья тут у него была — жива ли? Деникинская контрразведка слюнявиться не станет.

Курень был зажиточный, большой, под железом, ошелеван массивными, наверное, дубовыми пластинами, с фигурным балконом, с резными карнизами. Под стать и весь баз, сараи, амбар, но чувствовалось долгое отсутствие хозяйской, вернее, именно мужской руки. Высокий плетень тянулся изломами, словно под ним пришла в движение подмытая земля, потащив за собой все опоры, — вероятно, бодали и валяли быки; который год не крашенная крыша желтела ржавыми потеками по стыкам.

Дом, простоявший уж, наверно, больше полувека, имел тот неопределенно-мертвенный, железный цвет, какой приобретают все деревянные дома-мафусаилы, не раз перекрашенные, облупившиеся и отшлифованные ливнями и ветром. Такими-то бывают лица кряжистых, могучих стариков, сменившие за жизнь десяток выражений, бесстрашных, веселых, суровых и горестных, пока на них не проступило самое последнее — не то чтобы немощь и отказ ото всякой борьбы, а именно безжалобная, безысходная тоска людей, все испробовавших и понявших, что человеческую участь невозможно изменить, что только так и будет, как заведено, — от всесильных рук матери до всесильного гнета земли.

Сергей, конской грудью откинув калитку, заехал на баз, и вдруг перед ним как из воздуха возник штабной взводный Капарин, схватил Степана под уздцы и будто оттолкнул Сергея взглядом:

— Постойте-ка, товарищ комиссар. Не вводите коней.

— Почему же? — и впрямь опешил Северин.

— А потому — не велено пускать. Другую жилищу ищите.

— Кем это не велено?! — повелительно крикнул Шигонин.

— Известно кем. Комкор стоит.

— Вот, вот тебе факт! — просыпал дребезжащий смех Шигонин. — А ты в собачью конуру. На карачках ползи к нему, как к татарскому хану.

— Да вы чего, совсем тут с глузду съехали?! — крикнул из-за плетня Жегаленок. — Не видишь, кто перед тобой?

— Очень даже угадываем, — ответил Капарин, упершись в Сергея таким пустым и ровным взглядом, что стало понятно: не сдвинется. — А все одно не велено. Тебе-то, Мишка, и не знать? Уж вы не гневайтесь, товарищи, ваши личности нам, ясно дело, известны, а все одно покиньте помещению, потому как комкоров приказ.

Шигонин — удивительно — не накинулся на часовых. Неужто даром не прошел урок новочеркасский: ты не очень-то, а то ведь и поглубже может пуля кусануть? Молчал — как будто в предвкушении минуты, когда за все потребует ответа.

— Комкор разве здесь? — спросил Сергей Капарина.

— Да никого покуда нету, окромя то есть нас и хозяев. А что да почему — у самого него езжайте и спросите.

Сергей и надавил бы, но не понимал, из-за чего ругаться, кого и что бойцы поставлены тут охранять.

Поворотив коня, он вспомнил, каким Леденев был сегодня — согнувшийся в седле, тяжелый, как мешок земли: иглой коли — не дрогнет. Тут, по слухам, убили жену его. А может быть, прямо на этом базу? Что, если он знает виновных, мучителей, доносчиков, искал и добрался до них — как Монахов? Монахов, Чюпахин — все мстят за своих, надеясь унять родимую боль, каленым железом прижечь незарастающую рану, так почему же Леденев не может по-человечески ожесточеть?