— Один эпизод в революции ты не можешь забыть, как бы ни захотел. Весною девятнадцатого года ты был комиссаром Стального отряда. Прошел по казачьим станицам от Волги до Маныча. Имея власть карать врагов Советской власти. И вы с Ионой Орликом карали — по принципу «назвался груздем — полезай в лукошко», карали так скоро и так широко, что ваш отряд был арестован и предан суду чрезвычайной комиссии. Вы решили, что вам все позволено. Любого стрелять, не утруждаясь выяснением и доказательством вины, стрелять по классовому принципу, чутью, как будто ваш классовый нюх не хуже собачьего. Вы взяли в свои руки сотни жизней — вы опьянели от масштаба и даже прямо от божественности власти. А партия сказала: нет, не все позволено, никто из коммунистов не может быть богом над жизнями, а кто возомнит себя богом, того не простим. Иону Орлика и многих расстреляли, а ты с остальными был отправлен на фронт — искупать. А кто арестовал весь ваш отряд — не помнишь? Кто вам сказал, что вы не боги над людьми? Ты это и в могиле помнить будешь. Как было в хуторе Нагольном. Вам партия сказала это устами Леденева. Он показал тебе, что истинная власть, стальная — это он. У вас были только мандаты, а за ним были люди и вера людей. В нем самом была сила, которая дается не мандатом, а только природой. Та сила, которая всех заставляет повиноваться абсолютно. Он вывел местных казаков на улицу и разрешил им вас избить — за тех своих родных, которых вы стреляли и рубили без суда. Он всех вас пропустил сквозь строй.
— Это кто же вам рассказал? — осведомился Сажин. — Уж не сам ли комкор?
— Вон ординарец его, Мишка, — ответил Сергей. — А сам Леденев тебя, Паша, даже не различил в этом вашем геройском отряде. Он тебя не запомнил, а ты его — да. Как можно забыть человека, который дал тебе почувствовать, что ты есть ничто, что он тебя может убить, а ты его — нет. Тебе зачли все старые заслуги и потому не расстреляли. Ты искупил свою вину на фронте под Царицыном, а прошлой осенью попал к нему — человеку, который тебя уничтожил и даже не помнит об этом.
— Мы исполняли директиву Гражданупра Южфронта, — сказал Шигонин ровным голосом, смотря на Сергея с врачебной отстраненностью, словно читая по складам его диагноз, определив и констатируя неизлечимую болезнь. — Каины трудового народа должны быть истреблены и гнезда их разорены. Я понес наказание — это факт. Я не изворачивался, не роптал, не ссылался на вышестоящих товарищей. Я подчинился воле партии. Те казаки, которых он спустил на нас в Нагольном, сломали мне руку и чуть не раздробили позвоночник — это факт, потому-то я и на коне до сих пор не держусь, а он смеялся надо мной, но это к слову. И я, Сережа, принял назначение к нему, поскольку был железно убежден, что без меня, большевика, он сможет повернуть вот этот корпус куда ему угодно.
— Ты стал собирать о нем все. Любые указания на связь его с белыми. Что в германскую он был в плену и бежал, что как георгиевский кавалер упоминался в «Инвалиде»…
— Ты, видимо, хочешь, сказать, что все мои действия против него — это личная месть. Да, я презираю его, считаю подлецом, садистом и мелким честолюбцем с замашками наполеончика, но разве я это скрывал? Я поступал согласно большевистской своей совести. В чем ты хочешь меня уличить, кроме того, что уж и так известно всем? Ну, положим, хранил я ту старую газету у себя на сердце, настолько уж безумен — дальше что? Ах да, ведь я невольно помешал, так сказать, похищению Мезенцевой.
— Вдобавок к этому ты, Паша, с ранних лет на железной дороге, а в германскую именно что ремонтировал броневики.
— Так ведь мало, Сергей Серафимович, мало, — будто даже сочувственно вклинился Сажин.
— Да я ведь не все рассказал. Вы Сусатский-то вспомните, — ответил Сергей, никак в не силах обломить бесстрашный взгляд Шигонина своим. — Я тогда вам сказал о пакете, который якобы в Раздорскую везу. А вы догадались, что я отправил тот пакет аэропланом, и все равно поехали со мной. Зачем? Чтоб доказать мне, что вы свой? И для этого сами приказали Чюпахину вас же и обстрелять? Чересчур уж изысканно. А главное, вас Леденев не казнил, не вколачивал страх в вашу душу.
— Виноват, — всхлипнул Сажин от смеха. — Вольно же мне было Чюпахину котелок расколоть. Уж он бы нам поведал, кто и на что его науськал.
Шигонин молчал, улыбаясь Сергею как обреченному на утопление щенку.
— Ты так спокоен потому, — сказал ему Сергей, — что дюжина политотдельцев подтвердят, что ты в тот день лежал больной в Соленом и никуда из куреня не выходил. Но видишь ли, в чем дело: когда я кричал о пакете перед всем нашим штабом, поблизости случился вестовой Гамзы — Алешка Шумилов. И когда я приехал к тебе, то вот ведь незадача — столкнулся с ним в воротах, когда он выходил от тебя. Ты в эту минуту уже знал о пакете, о котором я лишь собирался тебе рассказать, да, если честно, и не видел в этом смысла: ты же ведь заболел. Шумилов-то наш с потрохами, простой паренек, но между тобой и Гамзой была договоренность оповещать друг друга обо всем, что делается в штабе у комкора. Ведь вы же оба его искренне, открыто невзлюбили. Конечно же, Гамза тебе поверил, что Леденев ждет только случая предать. Увы, я сначала не придал той встрече с Шумиловым никакого значения. То есть так бы и думал, что ты в тот день и вправду заболел, когда бы не твое ранение в Новочеркасске. И где же были мои глаза? Я все же сын врача и должен был сразу понять, что бок у тебя продырявлен прямо с какой-то фокусничьей ловкостью. Сам кожу оттянул, когда те двое ассасинов страшных уже побежали от нас? И врач, который тебе рану промывал, вопросов лишних задавать не стал, — ну и что, что едва не в упор и наосклизь, ну не в мякоть ноги же, не в палец, и грязь с частичками сукна опять же в ране, все как надо. Комиссар — сам себя? Быть этого не может. Да и так ты был жалок — хромающий, всегда полубольной. Верно Яворский сказал: кого мы презираем, те уже не внушают нам чувства опасности. Он не стрелял в тебя — боялся ранить Зою.
— Зачем же ему вредить себе было? — остановил Сергея Сажин. — Чтоб на него последнего подумали? Так ведь и так…
— Да если б не его ужасное ранение, к нам и комиссию, быть может, не прислали бы. А так и кричал громче всех: «На помощь! Леденев — предатель революции!», и вот он, чудом уцелевший мученик, непогрешимый рыцарь истины рядом с предательски убитыми. Иные из трусости стреляют в себя, чтобы в бой не идти, а ты себя, Паша, как кающийся грешник, истязал — чтоб только уничтожить Леденева. В тот день ты, видимо, и вправду заболел, но уж, конечно, не страшней, чем я, о чем мне и сказала Зоя, которая в тот день приехала тебя лечить, а ты и воспользовался. Она ведь хоть и барышня, верхом умеет ездить превосходно.
— Так что ж, это девица с Чюпахиным снеслась? — воскликнул Сажин.
— А зачем же она пошла с корпусом? — сказал Сергей, как будто уж в последний раз коснувшись Зои сердцем. — В паскудство, в грязь, в кровь? Да потому что этот вот пришел и пригрозил, что передаст ее в саратовскую губчека. Нарисовал чудовищные извращения. Обещал переправить к отцу. И держал при себе — до удобного случая. Добудь ты, Паша, тот пакет — наутро бы лично явился в Раздорскую. Рассказать, как я умер у тебя на руках. И уж такой бы леденевский заговор раскрыл, что нас свои бы на Дону картечью встретили.
— Ну, так… — впервые за все время растерялся Сажин. — А как же с офицерами-то этими? Тут старая связь должна быть, тут их благородия с их благородиями знаться должны, я так понимаю.
— Правильно понимаете. Поэтому мы с вами и искали белого агента. Всех подозревали, у кого биография в пятнах. И Мерфельд — генеральский пасынок, и Колычев — сын атамана, и даже Леденев… — засмеялся Сергей, — сами знаете. И долго бы еще искали, когда б мне Мишка Жегаленок не сказал, что если бы пошел шпионить к белым, то обрядился бы в попа. Один ты у нас, Паша, святей папы римского. Путейский рабочий, с пятнадцатого года большевик и сын большевика. Ну было, перегнул в карательном отряде палку — так ведь у нас много таких. Для которых безжалостность — это уже добродетель, даже как бы и признак настоящего большевика: чем злее бьешь людей по классовому признаку, тем больше коммунист. Вот тебе и поверили снова. И все необходимые пароли для связи с белыми разведкой и подпольем ты получил от Разведупра нашего Южфронта. Тебе было поручено участвовать в специальной операции. Поддерживать связь лично с полковником Раснянским от имени агента Ангела, которого мы взяли в сентябре. И первое, что было передано, — дочь богатейшего донского фабриканта Игумнова жива и служит в нашем корпусе. Ты даже отправил Раснянскому новенькую ее фотокарточку. Мол, Ангел не раскрыт и готов, как и прежде, поставлять драгоценные сведения. А потом уж ты передал, что Леденев и дальше на Царицын будет бить, а корпус в это время повернул на север.
— Ну вы, однако же, и голова, — признал закаменевший в напряженном внимании Сажин. — А я ведь смекнул, что вас не просто так послали, а из самого центра. Иначе бы откуда вы про Ангела узнали.
— Да, ты голова, — сказал Шигонин тем же ровным голосом, смотря на Сергея каким-то неотрывно липким, останавливающим взглядом своих белесых глаз. — Вовсе не ожидал от тебя. Я думал, ты гнилой интеллигентик, русский мальчик с той самою слезинкою ребенка на весах, а ты даже эту овечку для истины не пожалел, институточку чистую. Со всеми потрохами на алтарь принес — любовь-то свою. А может, и не было никакой любви, а, Сережа? Твоя-то в чем истина? Зачем ты пошел в революцию? Построить всемирное царство труда? Идти и гибнуть безупречно? И человеков лишних не губить при этом, и всем сиротам слезки утирать? А так бывает? Христос не мир принес, но меч, а пролетариат свою идею должен мирно проповедовать? Одну, другую щеку подставлять — в надежде, что череп окажется крепче, чем казацкая шашка? А как же Леденев? Ведь он твой бог. Уж он-то казачков порезал — куда мне со Стальным отрядом! А все равно тебя, Сережа, возбуждает — звериная-то мощь. Быть может, как раз таки лютость его — бессмертия грядущего залог?.. А может, ты как я? Вон как ты хорошо меня понял. Что я в Стальном отряде властью упивался: двуногих тварей миллионы и так далее. Так мы и пришли первым делом за властью, да, Сажин? За властью, которой у нас в сорока поколениях не было, и еще тыщу лет бы ходили в ярме, когда бы слюнявились жалостью к каждому, кто сосал из нас кровь. Весь и вопрос, чья власть и кто кого гнетет — вот эти Игумновы нас или мы их, установив над этой гнидой диктатуру. Ра-бо-чую, Сережа, диктатуру, что означает: только мы, рабочие, есть люди. А что до сладости, мой милый, — да, власть — это удовольствие для человека, и это так же верно, как и то, что у нас с тобой по десять пальцев на руках и по тридцать два зуба. У-у, как ты стиснул челюсти. Отрицаешь? Не веришь? Не хочешь смотреть на себя самого? Ты в своем чистом отрочестве, надо думать, лягушечек резал — ну, по примеру папочки-врача и, конечно, из тяги к познанию, как оно все в природе устроено, из благородного, конечно, побуждения облагодетельствовать человечество какой-нибудь прививкой. Но кроме радости познания, скажи мне, что ты чувствовал, когда терзал живую тварь? Ну? Только честно. Ведь у-до-воль-ствие, тебе самому непонятное, темное, стыдное, но оттого еще острее, слаще удовольствие. Оно ведь, это наслаждение, много раньше тебя родилось, даже не с первым человеком на земле, а, надо думать, с первой обезьяной. В тебе, в Леденеве твоем, в после