Высокая кровь — страница 149 из 179

днем солдатишке, который кого-то ведет на распыл, — во всех оно тлеет. Ты думаешь, русский народ пошел за нами почему? За землю? За волю? За волю, Сережа, — за такую вот волю. За то, чтобы каждый хотя бы на миг стал богом над кем-то, как ты над лягушкой. Иначе бы и городить не стоило — ты просто не хочешь признать.

— Отчего же? Признаю. Я теперь это знаю. Есть такие, как ты. Судить же обо всех в народе по себе — все равно что холерной бацилле считать себя вершиной мироздания, точнее, свою форму жизни — единственной на свете.

— Да разве же я по себе сужу? — улыбнулся Шигонин. — Да возьми же ты в толк, что высшая, верней единственная правда заключается в том, чтоб немногие жрали всех остальных. Любая власть, Сережа, начинается с того, что запрещает своему народу все, чем наслаждается сама. Иначе и стремиться к власти не было бы смысла. Ты думаешь, твой Леденев не таков? Да и какая разница, какой он, ведь мы все равно раздавим его очень скоро. Ему не простят его силы. Как я не простил ему своего унижения. Его же боятся как зверя, которого никак не приручишь. Сейчас настоящая власть у него — тут ты прав, — ибо всякая власть, как ты помнишь, основана на чуде, тайне и авторитете. Он совершает чудеса, никто не понимает, как он это делает, и потому крестьянская стихия верует в него, как в бога. Ей нужен бог — не тот, страдавший на кресте и никого, даже себя не спасший, а такой вот, языческий, Марс, дающий ей кровавые победы, ежедневное, ежеминутное счастье избавленья от смерти. Теперь мужик верит не в тех, кто посулит ему жизнь вечную, за гробом, а в тех, кто дарует ему хлеб насущный, кто может продлить его жизнь хоть на час. Да он и раньше верил только в сильного. Ты посмотри на этих обезьян, на Жегаленка своего. Ни единой бороздки революция не провела по их заповедным, целинным мозгам. Тупое послушанье сильному — вот их удел. Последний Романов был слаб, потому и гниет теперь в яме, а без царя народ не может — вот он и бухается в ноги любому человеку сильной воли: батюшка, приди и защити, владей всеми нами, казни нас, как хочешь, лишь бы только ты был. А что же делать нам?

— Кому это «нам»? — не понял Сергей, мертвея от страха и ненависти.

— А всем, кто хочет власти, а тайной ее не владеет. Кто чуда для народа не может сотворить. Всем, кто твоего Леденева слабей, не одарен природою, как он. Природе ведь на равенство плевать — она свои соображения имеет, вернее, вовсе никаких соображений, кроме одного — создать не равенство, Сережа, а именно что иерархию. Да-да, иерархию поедания сильными слабых, ибо без поедания и жизни-то нет никакой, а властью одних и рабством других природа создала перпетуум-мобиле стремлений, войн и революций… Ну так что же нам делать, откуда взять авторитет? Перехватить у Леденева, не иначе. Потому-то он и обречен. Любой из нас меньше, слабее его, но вместе мы сильней: больших людей мало, но маленьких больше, да, Сажин? Ведь мы с тобой ма-аленькие и нас с тобой больше. Быть может, потому-то мы и называемся большевики. И ты это понял, потому-то и льнешь к большинству. Конечно, диктатура пролетариата — это сказка: на деле диктует не масса, не класс, а те немногие, кто избран классом диктовать, определять и формулировать его, класса, волю. И Леденев твой будет уничтожен не потому, что в чем-то виноват, а именно, напротив, совершенно ни за что, и даже не безвинно, а именно за все свое служение, за все свои победы, жертвы, кровь. Никто, Сережа, не поймет, за что казнили беззаветного героя, сильнейшего, храбрейшего из нас. Все поймут только то, что если и такого осудили, не посчитавшись с его жертвами и подвигами, то, значит, над любым, над каждым, надо всеми есть еще большая, единственная сила — абсолютная. Всех судит она, и каждый, кто бы ни был, перед нею ничто. Мы будем казнить самых лучших из нас. Что без вины — вот это-то и будет нашей тайной. Никто не догадается, — проказливо скосил глаза на дверь Шигонин. — До недавнего времени мы убивали понятно кого и понятно за что. Имущие классы. Великая кровь объяснялась великими целями. Но, в сущности, у нас была и есть только одна настоящая цель — не разъяснимая умом божественная власть, которой повинуются не по свободному решению ума и сердца, а именно из суеверного трепета перед ее непостижимой беспощадностью. Ненужная, неправая, против всей человеческой логики казнь и есть справедливость. Ей нет объяснения и оправдания, а значит, и не о чем спорить. Вопросы можно обращать к суду, к таким же людям, как и сам, а к урагану, тифу, мору, к самой смерти какие могут быть вопросы? Мы станем убивать своих — это придется делать постоянно. Как древние ацтеки приносили жертвы своим богам дождя и засухи — кто посмеет перечить жрецам?

— А все, кто еще не свихнулся с ума.

— А много ли теперь, Сережа, осталось здоровых? — Шигонин улыбался как юродивый. — Мы сможем делать это, потому что такие, как ты, дадут нам убивать вас. Это сейчас, пока война, приходится возиться с каждым человечком, как я под Балабинском, и даже себя, как видишь, покусывать, чтоб кровохарканье открылось для отвода глаз, считаться, так сказать, со всеми нашими священными коровами навроде Зарубина, а дальше, Сережа, мы построим конвейер. У нас ведь все основано на вере. Мы должны сделать так, чтоб весь мир содрогнулся от нашей решимости перестроить его. Если мы и своих не жалеем, каково же придется чужим. Так что не сомневайся: каждый будет готов принести себя в жертву. Ты первый, дружок. Чем больше твой личный позор, тем чище вся партия в целом. Иди и гибни безупречно, дело прочно… Да и потом, Сережа: как же это признать, что все было зря — что все эти потоки крови проливались только для того, чтоб кто-то из рабьих душонок взял власть? Так зачем же была твоя жизнь? Нет уж, мой дорогой, лучше верить в великую жертву, чем допустить такую низость, мелкость в первооснове нашей революции. Ну, теперь-то ты понял?

— Вот только одного не понял — а кто же будет делать чудо? Если лучших в народе убить?

— А сам народ и будет делать. Из трепета, Сережа, перед тайной. Твой Леденев-то разве сам, один свои кровавенькие чудеса творит? Нет, из людей, из пота их и крови. Ну вот и мы народ подвигнем на свершения. На великое чудо труда, день за днем превышения и превышения собственных сил. Он сам, народ, и станет этим чудом. Тут ведь чем тяжелее, чем больше хочется друг дружку с голодухи сожрать, тем больше лезет человек из кожи вон, из себя самого, которому еще вчера было достаточно работать абы как, чтоб иметь кусок хлеба. А уж имея идеал, с непознаваемой-то тайной нашей власти… И ты не подумай, что мы весь народ обманули. Мы дали и дадим ему невиданное счастье — преодоления предела, какой был положен человеку природой. Он ведь, народ, в порыве к идеалу выстроит такое, чего и англичанам с немцами не снилось. Он созна́ет себя всемогущим, почувствует себя хозяином всех сотворенных им вещей, хозяином мира, небес и даже как бы господином смерти. Это ли не счастье?

— А ты, выходит, будешь надо всеми богом?

— Ну если выйду в первый ряд, так буду, — ответил Шигонин так обыденно просто, что именно сверлящее усилие червя, упорство ползучей лозы почувствовал Сергей в его словах. — Все, милый мой товарищ, разрешится через естественный отбор, и то, что было под Балабинском, и есть его начало. Ты думаешь, твой Леденев так уж мне ненавистен? Нет, брат, они все мне мешают: Зарубин, Леденев, Халзанов… Да и не только мне. Просто я раньше многих догадался, чем кончится, и знаю, что мне делать, чтоб в этой нашей клочке уцелеть. У меня, как ты понял, ведь тоже какие-никакие талантишки имеются. Или что, ты меня остановишь сейчас? Напрасные надежды. Во-первых, тотчас же другие вылезут — вот хотя бы и Сажин, а, Федор? Тихой сапою, в год по вершку, как жучок-древоточец, все время примыкая к большинству. А во-вторых, ты что ж, меня под трибунал отдать намерен? На каких основаниях? Со слов офицерика этого, у которого руки в рабочей крови? Или с блеянья этой овечки, королевны-то хлебной? А может, ты, товарищ Сажин, подтвердишь мое признание? Ну, перед следственной комиссией? Чего ж ты онемел? А потому что понимаешь, что партии в жертву нужен не я, а всемирный герой Леденев — он ей страшен. А мы с тобой, напротив, ей необходимы. Потому что мы сами Леденева боимся, — расхохотался он как полоумный, — а значит, мы с тобою партия и есть.

— Ты об одном забыл, — сказал Северин безо всякого чувства. — О хуторе Нагольном.

— Да ну? — сцедил Шигонин с беспредельным презрением. — Так ты, может, меня, как тогда — Леденев? Звериной-то силой? Да нет, милый мой, объясняться придется. У тебя, оказалось, есть сильные покровители в центре, так ведь и у меня не меньше.

— Мишка! Ко мне!

Дверь распахнуло взрывом, сапоговым грохотом… Шигонин вскочил с наганом в руке, закричав во всю силу гортани:

— Измена! Не сметь!.. — Но Сергей в тот же миг толкнул ему навстречу длинный стол, и Шигонин, откинутый, обвалился на лавку, заелозил, забился, притертый к стене… клюв бойка обнажился, но Мишка, как кобель на прыжке, ухватил начпокорову кисть, сдавил ее и вывернул до хруста.

Навалились, прижав начпокора к столу, — и Северин в упор увидел вылезающие из орбит глаза, белесые, как кипяток, и круглые, как пузыри, могущие лишь лопнуть, распятый ощеренный рот… и рот этот тотчас зажали и замотали голову попоной.

— Ну тут уж извините, Павел Николаич, — не ваше большинство, — пожал плечами Сажин, посмотрев на Сергея с какой-то заговорщицкой покорностью, и выбросил на стол свой маузер, как гаечный ключ после взрыва парового котла.

LX

Март 1919-го, Царицын


Пять дней Леденев провалялся в бредовом беспамятстве. Окаменелого Мирона узрел перед собой, как только вернулся в сознание. В окно ослепительно, неистово-радостно, как и всегда после болезни, било солнце, но это солнечное половодье, в котором сидел нечаянный гость, никак не изменяло Миронова лица, не то покойницки застывшего, не то как бы обугленного.

— Истовый черкесюка. Голомозый, носина… И ведь похож, — сказал казак, оглядывая наголо обритого Романа.