Высокая кровь — страница 151 из 179

«Верит мне», — подумал Леденев, с тяжелым неопределенным чувством вглядываясь в лицо казака, которое вновь показалось ему лицом неизлечимо заболевшего, да и сам он, Роман, будто не выздоравливал, а заразился от Мирона его одиноким исканием правды.

В тот же день был назначен огромный торжественный митинг. Скорбященская площадь затоплена народом. Направо — каменно-незыблемая, расчесанная строевыми бороздами серошинельная и желтогимнастерочная сила, одетая жнивьем штыков из края в край, обрызганная кумачовыми нашивками и бантами, как ранневесенняя сальская степь кровавыми каплями первых тюльпанов. Налево — густо-темная, расцвеченная бабьими платками, перекипающая шапками, картузами толпа. Фонарные столбы и тополя обсажены неугомонно чулюкающими ребятишками.

Рафинадная глыба собора, шпалеры полков, великое стечение царицынского люда — все залито нещадным, исступленно ликующим солнечным светом, и кажется, что алое сияние исходит от развернутых полотнищ, что не здесь, на земле, а превыше, во весь небосвод, полыхает, палит огневое надмирное знамя.

И волною вот этого света поднят был Леденев на трибуну, и, прорывая в нем какую-то последнюю плотину, хлынули слова:«Передайте мой привет герою Десятой армии товарищу Леденеву и его отважной кавалерии, покрывшей себя славой в борьбе с донской контрреволюцией. Держите красные знамена высоко, несите их вперед бесстрашно, покажите всему миру, что Социалистическая Россия непобедима. Предсовнаркома Ленин», и слитное красноармейское «Р-р-а-а-а!» понесло Леденева в слепящую высь, говоря: ты — солдат революции и другой правды нет. Не может быть неправой эта сила, если только она и дает тебе осуществиться, если только она и сказала над твоей головой средь таких же рабоче-крестьянских голов: нам нужна ваша правда, мир будет таким, каким вы захотите, и никто не исчезнет бесследно, — разве жалко за это отдать свою жизнь?

Он с позабытым детским любопытством разглядывал свой первый революционный орден — под красным знаменем и перевернутой звездой скрестились молот, плуг и штык. № 5 означал, что этим орденом до Леденева во всей России наградили только четверых.

Но Халзанов был тут же, и, натыкаясь на его оцепенелый взгляд, Леденев ощущал беспокойную тяжесть. Ему вдруг становилось страшно, как бывало лишь в детстве и только во сне, где его засыпали землей казаки, а он кричал, что жив и хочет жить, — а вместе с этим страхом подымалась такая злоба на Мирона, будто тот и столкнул его в яму живым.

«Чего же боюсь? — допытывался у себя. — Неужели извериться? Оттого-то и зло на Мирона — веру ить отнимает, а что же, кроме революции, осталось у меня?.. Да разве это он меня смущает? Разве сам я не вижу? Иль правая рука не знает, что левая делает? Нагольный забыл? Рубили, стервецы, людей для удовольствия. Как будто всю жизнь дожидались, дорвались и нажраться торопятся, состязаются между собой, ровно как поросята друг дружку от корыта отпихивают. Ишь ты, “человека могу развалить”. Ну я и показал тебе, как рубят… А может, этого-то и боюсь? Что самого поставят к стенке за такое, несмотря что герой революции. Что уволят меня из героев, что не веру отымут, а силу мою. Быть может, прав Мирон — для себя революцию делаю? За власть свою воюю, которую мне революция дала? За то, чтоб земля подо мною дрожала, за то, чтоб себя над людьми, как господа бога, поставить? А что там Советская власть им несет, всем казакам, какие есть, вообще народу — до того мне и дела нет, и мужицкая кровь что колесная мазь».

Так он думал, раздерганно, путано, с растущим омерзением к себе и с детским страхом одиночества. Ну не рухнет же фронт в самом деле без него одного. Мало, что ли, способных людей? Семен Тимошенко, бесстрашный серб Дундич, железный Городовиков… ну, этот-то бесхитростный рубака, а вот Семка Буденный управляется с целой дивизией, как матерый атарщик с одним косяком.

«О чем же это думаю? — обрывал он себя. — Как власть поделим меж собой? Кто больше силы заберет?» И снова вспоминал ту встречу с Троцким в Абганерове. Уже у своего вагона наркомвоендел держал к леденевцам прощальную речь, и тут случилось то, что, кажется, бесповоротно изменило их отношение друг к другу — Леденева к наркомвоенделу и наркомвоендела к нему.

Вдали на бугре застукотали пулеметы охранения, разрыв сотряс воздух, волнуя коней и людей, и Лев Революции скомкал, оборвал свою речь, став тем, чем физически был — состроченным из половинчатых движений, растерянным интеллигентом, болезненным ростком коммерческих училищ и библиотек, остервенело-ревностно оберегаемым детенышем опасливой и мудрой человеческой самки. Малиновый конвой схлестнулся вкруг него — подбросить уж не к небу, а в бронированный вагон. Леденев ощутил дрожь его тонкокожего тела, не понимающего, что бояться еще нечего, и, не вытерпев, бросил: «Встречали Льва, а провожаем Левушку». И кто-то услышал, а главное, сам Троцкий, застрявший на мгновение в дверях, царапнул Леденева взглядом, и глаза их сказали друг другу всю правду: что он, Леденев, не то что его не боится, но даже и не презирает — беспомощно боящегося смерти, на которую гонит других; что Троцкий не забудет этого уничижительно-ласкательного «Левушка» и не простит, что Леденев запомнил его жалким.

«Боится казаков и нас, мужиков, заодно — на любого глядит, как на зверя, какой за ним погнаться может. Потому-то и отдал приказ не жалеть казаков — первым делом свой страх убивает. Ну а я-то чем лучше? Не потому ли казаков давлю, что те мне с детства развернуться не давали?.. Да разве же я всех хочу убить? Мне нынче они, казаки, уже и не дюже мешают. Пускай себе живут, какие оружие сложат. Почему же молчу? Неужели боюсь? Не того, что в расход меня пустят, — одному на всем свете остаться. Как бирюк в половодье на острове».

Вернувшись к себе, он наконец-то развернул Мироновы листки, и первая же строчка ударила ему в глаза, как солнце:


«Гражданин Владимир Ильич! Именем революции требую прекратить политику истребления донских казаков». Дальше можно было не читать, но Роман все выхватывал из чернильных рядов: «Я не могу согласиться с разрушением всего, что имеет трудовое крестьянство и что нажило оно путем кровавого труда… и если это так, то я отказываюсь рассматривать народ как средство для строительства отдаленного будущего. Разве современное человечество — не цель, разве оно не хочет жить, разве оно лишено органов чувств, что ценой его страданий мы хотим построить счастье какому-то отдаленному человечеству?»


И не то подмываемый правотой этих слов, не то подтолкнутый необъяснимой завистью к Мирону, он вырвал из тетради чистый лист, по-детски помусолил чернильный карандаш и, открыв от усердия рот, начал жать из себя на бумагу:


«Уважаемый товарищ Владимир Ильич!

От имени бойцов 4-й Петроградской кавдивизии шлю вам наш сердечный привет как непреклонному бойцу за интересы трудящихся, а также уверение, что мы как вставшие бесповоротно под красное знамя и дальше будем бить проклятые белые банды до полной победы рабоче-крестьянской трудовой революции, не щадя своих жизней.

Считаю своим долгом революционного бойца описать лично вам положение дел на Южфронте. Не могу согласиться, чтобы вы о нем знали и все делалось с вашего одобрения. Второй год кряду мы ведем кровавую борьбу с генеральскими бандами, имея великую цель — свободу всех трудящихся людей от угнетения. Наши части проходили вперед в полном порядке и без пощады предавали смерти всех врагов Советской власти, которые взяли оружие, и все, какие есть в округе, бедняки с охотой шли за нами, считая нашу власть себе родной, как собственную мать. Такое же доверие внушали мы и многим казакам-середнякам, которые за атаманами и генералами идти не хотели, а если и шли, то лишь по своей темноте либо по принуждению.

Когда же наши части уходили дальше гнать врага, то устраивать в забранных нами станицах Советскую власть начинали ревкомы, а также чрезвычайные комиссии красных армий Южфронта. Они не разбирали и не разбирают, какой из казаков за что стоит — за новую ли жизнь, какую он построит вместе со своими братьями, рабочим и крестьянином, или за старую, как при царе, где только богатым жилось хорошо от чужого труда. Они на казака глядят как на дикого зверя, у которого вместо души и ума одна волчья злоба к Советам. Они всех чешут под одну гребенку — в то время как вы, Владимир Ильич, справедливо указывали, что против хлеборобов-казаков Советская власть не идет и не лишает их земли и другого имущества. Ревкомы же проводят конфискации и реквизиции у всех поголовно, у иных казаков отбирают последних быков, а главное, чинят не только разорение, но и бессудные расправы, а проще говоря, расстреливают всех, кто ропщет на поборы и грабеж. Всякий рот затыкается пулей вместо того, чтоб силой слова.

Владимир Ильич, мы воюем за землю и волю для всякого труженика, и власть Советов — это голос каждого, кто сам пашет землю, и потому он должен быть учтен.

Владимир Ильич! Я сам своей рукою беспощадно истребляю всех врагов трудовой революции, и нет во мне жалости к ним, но совесть меня убивает, как только подумаю, сколько мы казаков своими руками пихнули к Деникину, восстановили их против себя своей же дуростью и несмысленным зверством. Считаю, что виновные за это должны ответить перед революцией — и как белых рублю, с такой же радостью рубил бы и этих ложных коммунистов, которые за личным интересом власти ползут, как слизняки, на солнце революции и делают пятна на нем.

Владимир Ильич! Я полагаю, нам необходимо в самый краткий срок построить свою рабоче-крестьянскую красную конницу. Известно же, что лучше казаков на свете конников не сыщешь, а также мужиков, какие родились в степях и обучаются езде быстрей, чем лепетать на человеческом наречии. А мы вместо того, чтоб получить эту лучшую конницу в мире под красное знамя, как те же дураки или слепые, обращаем ее против нас же самих.

Владимир Ильич! От вашей светлой головы зависит, куда поскачет эта конница и не затопчет ли она все зерна социалистического будущего на политом потоками крови Дону.