Высокая кровь — страница 16 из 179

— Тамбовский. Учился в Москве.

— Бывал я в Москве, давно, при царе. Как зазвонят все сорок сороков — так и мороз по коже, душа из тела просится, как стрепет из силков, будто и вправду сам Господь к себе ее покликал. Иль будто ангелы на землю снизошли. А нынче разве снизойдут? А главное, нам и без них хорошо. На крови и возносимся — в вечную жизнь. Новый мир только в муках рождается, так, комиссар? — Леденев говорил, как больной под гипнозом.

«Бог, ангелы… Христа вон славит, как юродивый», — подумал Сергей взбаламученно.

— Допросить его надо, — сказал он, кивая на дверь.

— А чего вы хотите от него услышать? За что он нас бьет — и так вроде понятно. Кем послан — так об этом и в газете можно прочитать, в «Донской» их «волне». И вольно ж ему было явиться сегодня — весь праздник испортил. Детишек вон перепужал.

— Так Рождество еще как будто не сегодня, — сказал Северин, невольно проникаясь творящимся вокруг него абсурдом.

— А вы до завтра чаете дожить? — спросил Леденев. — Так завтра — это о-о-о… Кому еще выпадет Рождество-то встречать?.. Пойдем, Челищев, — приказ писать будем на завтра.

— Теперь и с комиссаром, — напомнил начштакор, кивая на Сергея.

— Само собой, — поднялся Леденев.

Сергей и не заметил, как оказался за другим столом, на котором была уж разложена карта-трехверстка, и будто ниоткуда появился, должно быть вылез из звериный шкуры, новый человек — опять щеголеватый офицер, высокий, хромоногий, Мефистофель, с холеной конусной бородкой и заостренными усами, с невозмутимым, жестким взглядом темных глаз, в которых чудился нерастворимый осадок превосходства надо всеми. Мерфельд, начоперод.

Леденев наконец сбросил шубу, и ордена Красного Знамени на черной гимнастерке его не было, как и знаков различия. Сел у окна на табурет и, не взглянув на карту, врезал взгляд в неизвестное время, в ночную снеговую пустыню, где как будто и вправду ничто не могло ни возникнуть, ни сдвинуться с места без его разрешения, и даже налетавший неизвестно из каких пределов ветер лютовал на бескрайнем просторе не сам по себе — нес его, леденевскую, волю, слова:

— Противник перед фронтом корпуса пассивен и наблюдает за передвижениями наших войск по линии Персияновка — Грушевский. На правом фланге корпус действует совместно с кавбригадой Блинова. Тылами опирается на двадцать первую и двадцать третью стрелковые дивизии и третью бригаду Фабрициуса. Комбригу-один, произведя необходимые приготовления до двух часов утра, скрытным маршем обойти высоту «четыреста три» указанным разведкою маршрутом. Забрать Жирово-Янов, выдвинуть разъезды к Норкинской и, оседлав железную дорогу, рвать пути на Новочеркасск…

То была речь машины — в ней не было не то что интонаций, но даже ни единого живого слова, одни только термины, названия бригад и голые глаголы. Ни происхождения, ни места рождения она не выдавала, разве только привычку и даже предназначенность повелевать, разве только военное образование, хотя ни императорской военной академии, ни даже офицерского училища Леденев не кончал.

— Комбригу-два к семи часов утра вести бригаду к высоте и развернуть к атаке в линию, не доходя трех верст.

— Но Горская с марша — отдохнуть не успела, — сказал Челищев, обрывая бег карандаша и вскинув на комкора острые глаза. — А мы ее вперед пихаем. На пушки, без достаточной поддержки артиллерией.

— Потому и пихаем, — ответил Леденев, — что у нее пугаться чего-либо теперь уже сил не найдется. Она ведь, усталь, всякое другое чувство давит. Сытый и отдохнувший красоваться идет, а заморенный — умирать. Такой зря и пальцем не ворохнет.

Сергея поразила эта мысль — его, человека, не раз писавшего в газеты: «победа или смерть», «кто себя пожалел, предал дело борьбы за всемирное счастье трудящихся», «переносить во имя революции не только голод и усталость, но даже огонь». Не то чтоб он не представлял, что такое усталость в походах, но все-таки почувствовал себя едва ли не ребенком, который каждый день ест мясо, но ничего не знает о людской работе на быка или свинью.

Леденев говорил не о жертве и не о самоотвержении, а о слабости человека, от которого бесполезно требовать чего-либо сверх человеческих сил, но можно поставить в такие условия, когда ему придется стать героем. Да и не героем (потому что герой, представлялось Сергею, — это собственный выбор), а машиной, которая не ошибается.

— Так, стало быть, блиновцы изобразят наш правый фланг, — поднял голову Мерфельд. — Сидорин будет лицезреть их со всех своих аэропланов у Горской на уступе, в то время как Гамза уже заполз ему за шиворот. Красиво. Но что это нам даст, помимо суматохи в их тылу на левом фланге? С валов-то их такою горсткой не собьешь. С чего же ты взял, что Сидорин на этот твой вентерь с подводкой всю конницу выпустит? Куда как выгодней держать ее за валом, предоставив нам лезть в эту гору, как грешникам к небу, а верней, нашей пешке, которой еще больше суток тянуться. А конницей своей обхватывать нас с флангов, когда наша пешка в эту гору полезет? Для хорошего концентрического удара сил у нас слишком мало — какой там прорыв? А ты толкаешь Горскую под пушки, да и Донскую и Блиновскую туда же — ведь втопчет в землю «Илья Муромец». На ровном месте — как на стрельбище. Артиллерийскую дуэль-то проиграем, даже не начав.

— Артиллерийская дуэль, — повторил Леденев с удовольствием. — Запомнить бы надо — вверну на совещании в штабе армии. Буран завтра будет, — сказал он так, как будто сам уже и вызвал из каких-то незримых пространств тот буран. — На небо погляди — ни звездочки. С Азова нажмет.

— Ну подведешь ты к валу корпус по бурану, а он-то из вала разве выйдет? Что ж, он куриной слепотою мозга заболеет к завтрашнему дню? Уроки-то прежние помнит, наверное. Потопчемся под валом, как бездомные собаки перед тыном, и назад, поджав хвост, побежим? Или подымемся, подобно облакам, и кони наши, как орлы, взлетят?

— Сказал слепой: «посмотрим», — ответил Леденев. — А ну как вся Донская армия назавтра к тем высотам стянется. Это дело живое — в приказе не опишешь… Ну, все на этом? Тогда пойдемте, ваше благородия, на Партизанскую посмотрим.

— Благородиями бывают прапорщики, — ответил Мерфельд, поднимаясь. — А я, уж коль на то пошло, высокоблагородие.

— А ты знаешь, отчего я в красные пошел? — сказал Леденев. — Чтоб это «вашевысоко…» не выговаривать, язык не ломать.

— Других соображений не было? — насмешливо осведомился Мерфельд.

— А это чем плохо? Кто меньше гордость твою гнет, тот тебе и родной.

Сергей насторожился, с жадностью вбирая разговор, но все уж поднялись, накидывая полушубки и шинели, и, спешно подписав свой первый боевой приказ по корпусу, он вышел вслед за всеми на крыльцо и тотчас осознал, насколько опоздал с никчемной подписью, поскольку в слепом, завьюженном мире все вправду ожило и двинулось по первому же леденевскому слову. Перед взглядом его потекли сотни призрачных всадников, из невидья и в невидье, в метель, и впрямь уже казалось — только тени, ибо двигались все в совершенном, каком-то неестественном беззвучии, не кони, а гротескные мифические чудища, уродливые межеумки былинных великанов и готических химер — с непомерно огромными, словно раздувшимися от водянки головами и ногами как будто в инвалидных лубках. Он, Северин, не сразу понял, что к мордам коней приторочены торбы с овсом, а копыта обуты в рогожу — чтоб ни всхрапа, ни звяка подков о придонные камни и наледи.

И проводив глазами этих, как будто созданных одним его воображеньем всадников, по три в ряд исчезающих в пепельной мгле, Леденев, не сказав ни единого слова, толкнулся под крышу, и Сергей как привязанный двинулся следом. Все оставили их с Леденевым вдвоем.

— И все же надо допросить его, — сказал Северин, чтоб хоть что-то сказать, а может, просто понимая, что Аболин — это единственное, что пока еще связывает его с Леденевым.

— По дороге не наговорились? — спросил Леденев и вдруг резко выдохнул, как будто прочищая грудь и горло.

— Как же имя его? Настоящее?

— Извеков. Евгений Николаевич. Здешних мест рожак, новочеркасский. В семнадцатом году подъесаулом был, теперь в каком чине, не знаю.

— Так вот и надо допросить. Вдруг тут у нас их люди — надо понимать.

— Вот репей, прицепился. Вот я у нас и есть его человек. На жертву он пошел. У них, как говорится, у корниловцев, мертвых голов: когда идешь в бой, считай себя уже убитым за Россию. Мне нынче, как видите, малость не до того.

— Но есть начальник оперчасти.

— Ну вот он и займется, — ответил Леденев, как о чистке конюшни.

— Вы что же, вместе с ним служили? Ну, в германскую?

— В плену у австрияков познакомились. — Твердо спаянный рот Леденева шевельнулся в едва уловимой улыбке. — Ну а вы где воевали?

— На Украине, с гайдамаками. — Сергей чувствовал, как голос у него по-петушиному срывается, и с возрастающим ожесточением продолжил: — Давайте уж начистоту. Сосунка к вам прислали? Да только это, извините, не вам уже решать. Прислали — стало быть, сочли необходимым. Именно меня! Так что придется уживаться. И в штабе я отсиживаться не намерен.

— Ты с бабой спал? — посмотрел на него Леденев будто с жалостью. — Есть у тебя присуха, ну невеста или, может, жена? А что ты так смотришь, будто тавро на мне поставить хочешь? Это, брат, не шутейное дело, а самая что ни на есть середка жизни, то же, как и людей убивать. О Рождестве ты спрашивал — почему я его на сегодняшний день передвинул? Всем срок невеликий дается на этой земле, а нынче и его лишиться можно. Вот если ты, допустим, ни одну не облюбил, тем более обидно умирать. Так что, может быть, и погодил бы — себя-то пытать? Вот заберем Новочеркасск, а там, поди, и девочки из офицерских бардаков — тогда и воюй.

— Я чужие объедки не жру, — отрезал Сергей, как ему показалось и хотелось ответить, с холодным достоинством.

— А где ж я тебе нынче честных баб возьму или девок непорченых? Голодает народ, хлеб не сеет никто. У меня тоже бабы есть, милосердные сестры. Все бляди. Товарищи бойцам, потому и дают. Обслуживают всем чем могут. Да и бабье нутро нипочем не уймешь — наоборот, еще жадней становятся.