— Флам — это она. И ее, брат, так просто не съешь. Да вон, сам гляди, — кивком указал Зарубин на двор, в просвет меж рядами развешенного на веревках белья, и Леденев увидел женщину, одетую, как барынька для конной прогулки, разве только заместо венгерки комиссарская кожанка, а дальше красные чакчиры с кожаными леями и сапоги в облив.
— Познакомьтесь, товарищи, — сказал Зарубин строго. — Комдонкор Леденев. Лариса Федоровна Флам.
— Да, баба. — Рот ее искривился в улыбке презрения ко всему, что Леденев может сказать или подумать о ее женской слабости. — И если партия к вам назначает комиссара в женском роде, о чем же это говорит? Не о вашем ли мужском бессилии?
— А я все думаю, чего нам не хватает. Вам про стратегию кобыльего хвоста известно?
— Просветите.
— Как в атаку идти, кобылица захватит в карьер — все жеребцы за нею прям так и метутся. Куда она, туда и полк — хоть на рогатки, хоть с обрыва. Сознательности ни на грош, зато природа.
— Что ж, если для пользы, послужу и хвостом.
— Вы, может, и ездить умеете?
— Я, товарищ Леденев, умею ровно то, что положено комиссару мужского рода. А чего не умею, тому быстро учусь.
— Мишка. Суженую — комиссару.
— Да нешто можно, тарщкомкор? — воспротивился Мишка. — Ить эдак и налюбоваться не успеем на такую-то… то есть, я говорю, на товарища. Добро бы Ваську, а?
Вестовые, повозочные, бойцы штабного эскадрона выедали глазами, ошкуривали донага нечаянного и невиданного комиссара — густая волна звериного их любопытства, тоскующей похоти окатывала эту… в красных брюках, так ее обтягивающих, что зубами бы грызть… Нет, то была другая, будто бы и девственная красота, которая не только не дается в руки, но и охлестывает в кровь: как есть черницы, умерщвляющие плоть свою для Бога, так и у этой был один жених — социализм.
Поднявшись в седло, приказал трубить сбор по 6-й, ставропольской дивизии, которую чувствовал как чужого коня, на которого сел лишь недавно и который не может понимать его сразу, каждой связкой и жилкой, как свой, от легчайшего прикосновения шенкелем. Да еще эта чертова идолица рядом с ним — и впрямь сидящая верхом на рыжем Ваське как влитая, со зло-сосредоточенным лицом и сухо горящими ведьмовски́ми глазами.
«Да и пусть уж прибьют», — сказал он про себя и тотчас же дрогнул от давно позабытого, казалось, в золу отгоревшего страха, от воскресшей тоски по единственному человеку, едва лишь представил обыденное на войне — как пуля разобьет вот эту голову и конские копыта втолочат во прах вот эту красоту, и как никто в лавине всадников и лошадей не остановится, разве только споткнется о распятое тело, а значит, и творить для них такую — только силы зря тратить.
Да что ж это такое с ним? «А может, это потому, что жить мне недолго осталось? — подумал он вдруг безо всякого суеверного трепета. — Всё от меня отходит: жену с ребенком предал, сам убил, отцу со Степаном и Грипкой чужой стал. Одна семья осталась — красные бойцы, да и их уж не знаю за что в бой веду. В революцию больше не верю. В нее ведь надо верить свято или уж никак. Все она из меня уже вычерпала. Как будто иной раз и ждешь, чтоб убило, а тело все едино умирать не хочет, к бабе тянется — природа велит род продолжить, и видно, чем ближе к концу, тем сильнее».
Полсотни бойцов во главе с Чумаковым погнали табун конзапаса — червонно-золотую на закатном солнце, расплавленной рудой текущую массу, и вот он, Леденев, уже только в бинокль видел плавучее бугрящееся облако просолнеченной пыли, которая заволокла пространство впереди примерно на две с половиной версты, — то есть то же самое, что должен был увидеть и кубанский генерал, своими глазами уверившись, что Леденев пошел к Плетневу всеми силами.
Бригады катились уступом назад на левом фланге этой конской лавы, два резервных полка укрывались за ней, как за пыльной завесой.
Уже забравшие часть хутора улагаевские пластуны, завидев конницу на западе, ударили по ней шрапнелью из развернутых трехдюймовых орудий. С непривычки пугаясь трескучих разрывов, весь табун, как при первых раскатах грозы, захватил во всю силу. Полудикие узники леденевского замысла вытягивались в стрелку и стлались над землей, подымая еще больше пыли и надвигаясь на кубанцев суховейной стеной.
Идущая в огиб Плетнева слитная струя кубанских конных сотен немедля повернула им навстречу, чтоб перейти в контратаку сомкнутым глубоким строем. С последних полутора сотен саженей они наконец разглядели невиданное коневоинство — несомненно живых дончаков, которые не то неслись на них по собственному произволу, не то управлялись незримыми всадниками. Но было уже поздно — в схлест пошли, и как же быть: идти в атаку на табун, на все его безвинное, бесчеловеческое бешенство? Кого же рубить? Леденев разглядел, как кубанцы подбирают поводья, невольно укорачивая скок своих коней. Табун потек за вожаками вправо и назад, обнажив за собой лаву двух ставропольских полков.
С темной, неизъяснимой тоской Леденев кинул взгляд на свою комиссаршу, показал на нее Жегаленку тычком, как барышник на выбранную кобылицу, и послал Аномалию вскачь, потащив за собою штабной эскадрон.
Вонзился в косматую бунчуками стремнину. Под копытами сотен коней не осталось земли, ни прорехи для вольного скока, всюду только зеркально-кровавые, налитые упорством лошадиные глаза и такие же точно людские, так что не отличишь человека от ни в чем не повинного зверя.
Вворачиваясь в землю буравом, вертясь в седле то посолонь, то против часовой, норовил прорубиться к диковинно ловкому всаднику на высоком поджаром текинце будто розовой масти. Тот тоже набирал к нему, играючи-неуловимо отбивая удары ставропольских мужиков, прикрытый сзади жилистыми полуседыми усачами в снежно-белых кубанках.
Прибился к Леденеву левым траверсом, вонзил ему в зрачки смеющийся бесстрашный взгляд. Парировал закрытым махом, высоко воздевая эфес, не давая срубить себе пальцы.
На ком только не пробовал шашку Роман. На немецких драгунах, которые дрались с непогрешимой точностью машин, и на пышных венгерских гусарах, искусных фехтовальщиках, по-змеиному гибких, коварных и неустрашимых, рубивших так, что расщепляли дульную накладку на винтовке у тебя за спиной и лезвие на ноготь въедалось в железное дуло. На донских казаках и кубанцах, астраханцах, калмыках, текинцах, ингушах, осетинах. Мало знал себе равных. Разве только Матвея Халзанова. Вот и сейчас пришлось вложиться в рубку всем своим искусством и выверенным опытом.
Принял пяткой клинка изощренный удар с переводом, бросил ложный замах и, скользнув по чужому клинку, свил запястье жгутом, заплетая, корчуя кубанскую шашку своей. Как ни плотно вкипела в ладонь, шашка вмиг была вырвана из руки генерала. Леденев зверовато ощерился, изготовясь рубить по погону, — но в лицо ему глянул глазок револьвера. В неизмеримо краткий миг он прянул влево и почувствовал, как кто-то будто бы копытными щипцами ухватил его за правое плечо. Они в одну секунду отвернули друг от друга. Кубанцы сомкнулись вокруг своего вожака.
И шашка Леденева будто ртутью по стокам налилась. Его захватили, стеснили конями, заклещили в плечах эскадронцы, никуда не пуская и глядя в глаза будто уж с исступлением богомольного страха. Разодрали на нем гимнастерку, давно уж липкую и жирную от крови в подмышке, и, торопясь, перетянули ранку. Револьверная пуля лишь скобленула по плечу, сцарапав кожу и надрезав тугой пучок мускулов. Он передал шашку в левую руку, а в остальном не поменялось ничего — все так же правил Аномалией одними шенкелями. Но руку все сильней подергивала резь, а главное, все возрастала тошнота и в голове мутилось.
Пылающее солнце плавилось, как в тигле, погружаясь за край обозримого мира. Разлившись вполнеба, багряно сиял и вот уж тускнел, умирал задернутый пылью закат.
Кубанские полки, отхлынув, перестроившись, рванули из сгущающейся тьмы косматым черным пламенем, извергнутым будто уже из самой преисподней. Сходились еще дважды — от глубокого охвата спасали только пулеметные тачанки, которые он выбросил на фланги… Буденный где, Буденный?.. На третьем заезде в атаку колышущийся в горизонтах черный пламень, вар, смолу как будто причесало, прочесало буревыми воздушными струями, прибило катками нежданного ветра, который так долго блуждал по степи, хотя Леденев его вызвал, наслал на кубанцев еще при полуденном солнце. В непроглядной дегтярной дали на востоке прорвалась дробным проливнем, полыхнула во весь горизонт пожирающим треском стрельба, припадочно-восторженно забили пулеметы: «Трраааа-рррааа-та-та-та-та!», и из этой незримо разверстой дыры подымающе хлынул трясучий, перекатистый рев петроградцев: «Ррр-а!.. Ррр-а-а-а..!»
Кубанцы повернули к берегу, но нигде уже не находили спасения от этого загонного, отсечного огня — катились к реке валунами, на кувыркающихся через голову конях. Вдоль по берегу стало светло от игольчатых вспышек — остервенело рокотавшие «максимы» полосовали вороненую гладь Сала, взрывали острожалыми фонтанчиками воду вокруг голов людей и лошадей, спасающихся вплавь, расклевывали их, дырявили, топили.
Покачиваясь от дурнотной слабости и потряхиваясь от озноба, залившего потную спину, Леденев шагом въехал в Плетнев. В левадах по околицам разгорались костры — сигнальные метки победившего воинства, по улочкам, как на радении неведомых огнепоклонников, метались конные и пешие с кидающими искры факелами, кричали словно на пожаре, о беде.
Оказалось, что ищут пропавшего командарма Егорова, который сам водил стрелковый полк в контратаку на Плетнев и выбивал из этих улочек кубанских пластунов.
Внимание Романа привлекло какое-то столпотворение на выгоне. Трепещущие огневые отсветы выхватывали из чернильной темноты стоящую спиной к оврагу вереницу пленных, легко опознаваемых по одинаковым долгополым черкескам. Оранжевое пламя озаряло отупевшие в усталости, неподвижные лица кубанцев — и матерых бойцов, и кужат, застывшие в глухой тоске глаза отражали огонь и светились, как алые уголья в будто уж обгоревших, подернутых золою черепах. Дуга леденевского взвода, тачанка — и она, комиссарша, как сама революция, у пулемета.