Высокая кровь — страница 161 из 179

— А ну стой! — крикнул он, колотясь от озноба, ощущая себя, как в тифозном бреду, будто вновь очутившись в Нагольном, перед Орликом с присными, да и разом во всех тех казачьих станицах, по которым прошел, волоча за собою вот эту стальную косилку, с неутомимостью срезающую всех, не разбирая, — и, подскакав, закрыл собою пулеметное жерло, через которое была готова хлынуть ночь — еще черней, неотстранимее, чем та, что уже наступила в природе.

— А как? — только и прошипела она откуда-то из самого нутра, как будто не собственной силой, а чьим-то растущим в ней голосом.

— А так, как я завел. Или сам рядом ляжешь, — повел глазами на комвзвода Хлебникова. — До всех довести. Хучь комиссар, хучь сам Илья-пророк на колеснице с неба спустится. Пусть трибунал их судит, а не всякая…

Не глядя на нее, поехал в хутор. За кого же квитается, стерва? Может быть, за семью иль за мужа? Хорошо, если так. Со временем проходит — знает по себе. Как запаленного коня выводишь из прозрачного ручья: не пей, дурак, больше ведра, а то сдохнешь, да и сам он, животное, не умом, а нутром понимает: довольно — так и душа сама себя оберегает… А может, нравится ей кровь? Ни с чем не сравнимая сладость — у человека жизнь отнять, тем более разом у многих, которые перед тобой, что червяки под сапогом. Сколько прав человеку дает революция, а тот охотнее всего берет одно, извечное: держать в руках чужую жизнь, давить слабейшего, дотаптывать павшего и безоружного. Неужель и она такова? Гадюка, хуже бляди: не живым мужиком — человечиной кормит себя, и не видно порока ее никому, нос-то не провалился, как у сифилитички.

Он и в свое нутро не мог уж заглянуть, а не то что ей в душу — ни на что уже не было времени, лишь на то, чтоб в отсутствие раненого командарма Егорова колдовать вместе с Клюевым над штабными трехверстками, как хирурги над телом больного, зажимая и наживо штопая все новые и новые разрывы в истекающих и пополняемых кровью членах этого тела, означенных на карте красными брусками, овалами, гребенками, расходящимися и сведенными в клещи ударными стрелами.

Перегруппировав свой потрепанный корпус и подкрепив его кубанцами Покровского, Улагай вбил охватные клинья в растянувшийся фронт красных сил — в одно и то же время ударил от Романовской и Святого Креста, перешагнув на правый берег Сала.

Измочаленная в полосе непрерывных боев, потерявшая более половины орудий, истощившая огнеприпасы 10-я армия покатилась к Царицыну. Последний пятачок донской земли поглощался копытами распаленных казачьих коней — весь Дон, как крыга от сплошного поля в ледоход, откалывался от Советской России, чьи очертания на карте все более напоминали накренившийся, готовый повалиться дуб, кривой ствол которого неутомимо подгрызают зубьями пилы, а корни выкорчевывают из земли железными пешнями.

LXV

Апрель 1920-го, Ростов


Огромная пустая чаша ипподрома сделалась похожа на дворцовый парк, засаженный шпалерами, куртинами, боскетами из тысяч всадников и лошадей, которым труднее всего дается именно живая неподвижность.

Червонным золотом горели, вороньим крылом, серебром отливали лоснящиеся крупы вычищенных дончаков, высоких тонконогих аргамаков, приземистых неприхотливых карачаевцев. Просвеченные солнцем кумачовые полотнища с огромными белыми буквами революционных заклятий колыхались и плыли в золотых столбах пыли. Словно тысячи маленьких солнц, ослепительным блеском ударяя в глаза, грохотали литавры и ревели огромные медные трубы оркестров, опевая простор, омывая людей и коней огневыми волнами, и никого уж не существовало по отдельности, закупоренного в самом себе, в своем единоличном счастье или горе, — ни казака, ни мужика, ни человека, продолжающего думать, для чего он живет и за что ходит вместе со всеми на смерть, а одна только музыка:

— Это есть наш последний и решительный бой…

Как апрельская степь в алом мареве неисчислимых тюльпанов, кровоточа, но не от ран, а от избытка первородной силы, полыхали ряды страшных всадников. Это Первая Конная, сбросившая генерала Деникина в Черное море, уходила парадом на Польшу. По скаковому кругу бесконечно, с величественным и надменным равнодушием текли эскадроны 4-й Петроградской дивизии, несомые легендами о собственной непобедимости, проделавшие все походы сначала с Леденевым, а потом с Буденным.

Покрытые коврами и алой пасхальной парчой скакуны ступали копыто в копыто, в то время как их седоки и мизинцем не двигали, обмундированные с самым диким, причудливым разнообразием: в черкески алого и синего сукна, в косматые черные и белые бурки с такими же мохнатыми папахами, в гусарские венгерки со шнурами, в английские темно-зеленые френчи и офицерские шинели с темными следами споротых погон, в слинявшие на солнце, белесые от соли гимнастерки, в буденновские шапки-богатырки, в соломенные шляпы и даже лаковые черные цилиндры-шапокляки, в атласные жилеты на голое тело и нагие до пояса, крест-накрест в острозубых брезентовых патронных лентах, как воины какого-то первобытного племени, носящие клыки и когти убитых и съеденных ими зверей.

Живая их река текла уже по финишной прямой — прогарцевать перед скамейками амфитеатра, затопленного трудовым ростовским людом, перед помостом, на котором восседали члены Реввоенсовета фронта. Буденный, Ворошилов и Щаденко застыли верхами, в расшитых серебром малиновых штанах, в суконных кителях со всеми орденами, впаянными в грудь, — причина движения всех своих тысяч… и вдруг: взыграли под бойцами заколдованные кони, и как с марша в атаку, по неведомо чьей и откуда команде, словно впрямь одержимый какими-то бесами, развернулся весь полк и прихлынул к трибуне.

— Куда?! Стой! Назад! С глузду съехали?! Налево взводами кругом!.. — хрипатыми поставленными голосами запели Ворошилов и Буденный, стирая, изжигая бешеными взглядами своих неузнаваемых бойцов…

Бойцы, их бойцы с все той же дерзкой холодностью напирали на них. Гроза при ясном небе опрокинулась на мир — вся чаша ипподрома всклокотала, как под ливнем.

— Вы-и-и што, сукины дети?! На кого?! — вскричал Буденный в их неумолимые, непроницаемые лица. — Где революция, забыли?! Да вот же она, наша самая Советская власть!.. А ну стоять! Чего такое, ну?! — кричал уже потаявшим, бессильным голоском, опять становясь беспомощным вахмистром.

— Где революция, мы помним, да только вы, видать, забыли, кто в энтой нашей революции незабудний герой! — крикнул из надвигавшейся массы матерый, каршеватый казак с располосованным белогвардейской шашкой каменным лицом и слепо выпученным мертвым глазом, через который проходил рубец. — Потому как покуда мы бьемся с деникинской гидрой, самого Леденева Романа Семеныча как последнюю контру заарестовали и в тюрьму под замок посадили… Вот то-то и ну, что вертай его нам!

— Леденева давай, Леденева!.. Мы, все как есть его бойцы, поглядеть на него хочем зараз!..

— Пущай с нами на Польшу идет!

— Без него не пойдем! Отдавай! Либо зараз тюрьму энту вашу на приступ возьмем!..

— Во-лю! Во-лю! — распялились десятки кипенно-зубастых и щербатых ртов, извергая трясучий, клокочущий рев; голодным, безотступным требованием справедливости полыхнули глаза: ничем их не закормишь, не завалишь — одним лишь Леденевым, явленным им вживе.

— Бойцы и командиры! — закричал Ворошилов и поднял рыжую донскую кобылицу на дыбы. — Комкор Леденев арестован приказом Реввоенсовета фронта! Потому как есть мнение, что выводит бойцов на кривую дорогу анархии! Троих комиссаров республики убили при нем, как поганых собак, и этого партия наша оставить не может! Дела его будут разобраны! Виноват — так ответит, и поступлено с ним будет так же, как со всеми изменниками! Неприкосновенных для партии нет! — хрипатый крик тонул в метельном вое стоголосого непризнавания леденевского небытия.

— Ребята! — подхватил Буденный. — Мы есть рядовые бойцы революции, и ежли партия считает виноватым, то пусть, значит, будут судить!

— Ты, Сенька, не свисти, а играй «барыню»! — оборвал седоусый пожилой конармеец староверчески строгого вида. — Забыл, откуда сам произошел? В табуне вместе с нами ходил, а кто нас водил все походы, покудова скрозь по степу смерть от белых была? Леденев и никто окромя. Через него-то и стоим перед тобой живые, как и сам ты живой. А зараз хочете, чтоб мы вам его отдали сгубить ни за понюх? Он за нашу мужицкую волю всю кровь свою по капле исцедил да генеральской крови море выпустил. Жену его кадеты в восемнадцатом году убили, кубыть, как лягушонку разодрали, а зараз он контра считается, а ты, как и был, командарм? Могет быть такое? Не допускаем до ума. Это что ж, мы-то знаем его, как родного отца, тоже как и тебя, а судить его будут чужие, каких мы и в глаза не видели? Али зараз у нас уж и голоса нет: были-были бойцы революции, а теперича, значит, слепая говядина? Наша воля такая — что без него на Польшу не пойдем. Пущай он нам в походе опять себя покажет, а мы уж и рассудим, кто он есть — предатель трудового обчества либо наш низаветный герой. Под смертью каждого как есть видать, а на суде у вас одна хурда-мурда, потому как чернилами чего угодно можно прописать, а кровями — одну правду-матку. Аккуратно гутарю, ребята?

— Леденева! Даешь Леденева! — гривастыми волнами огненно-червонная ходила лава дончаков… и вот уже выхлестывала в Балабановскую рощу, разливалась по улицам города бешеным цокотом, словно еще раз забирая у врага давно уже с бесповоротностью красный Ростов.

Шесть полков Петроградской дивизии встали как врытые: одни — на ипподроме, а другие — под решетчатыми окнами огромной Богатяновской тюрьмы. Сергей смотрел на них, и у него дрожала челюсть. Они хотели вызволить из каменного гроба мертвого, они говорили «встань и иди» с такой нерассуждающей, не могущей, казалось, не подействовать силой, что уже воскресили его — да, того Леденева, которого знали, — и Сергей понимал, что они своей верностью, верой, непреклонным стоянием пишут ему приговор: и тому Леденеву, и этому.