Высокая кровь — страница 164 из 179

Та легкость, с какой красные принимали их, ряженых, за своих, поражала. Будто раньше и не понимал, что на той стороне — такой же казак иль мужик, с такими же жесткими от мозолей руками, в такой же гимнастерке, теплушке, сапогах и даже будто бы с таким же, словно в зеркале отраженным лицом. А ведь так-то они, братья с братьями, и воевали, томимые неизъяснимым взаимным притяжением, и может, потому-то и рубились с таким ожесточением, что все, от крошек чернозема под ногтями до общих колыбельных песен, говорило, что быть бы им всем заодно, что их вражда противна их собственной природе.

Силком мобилизованные тамбовские, воронежские, саратовские мужики, донские казаки, кубанцы, ставропольцы, попав в окружение, в плен, десятками и сотнями переходили на другую сторону и воевали под знаменами вчерашнего врага с таким же точно рвением или, наоборот, неохотой и страхом, пока опять не упирались взглядом в офицера или комиссара, задающего тот же вопрос: «Есть желающие искупить?»

Полковники Генштаба, боевые офицеры, артиллеристы, инженеры, авиаторы — все, кто владел каким-нибудь необходимым на фронте ремеслом, представляли особую ценность. Халзанов видывал такого одного — плюгавый человечишка, но зато шифровальщик. Тот, говорят, переходил туда-сюда, как через улицу, и так уверился в своей незаменимости и у тех, и у этих, что будто уж и милостиво снисходил: «Ну что ж, пожалуй, послужу», а подвыпив, кичился: «Я и их благородиям, и товарищам нужен, ровно поп перед смертью или, скажем, публичная женщина. Без меня никакого маневра по фронту не будет. Вы у меня только спросите, кто я есть, прежде чем на распыл повести…»

Халзанов мог и отказаться идти в красноармейский тыл — на рискованное предприятие выкликали охотников. С рассветом переправившись на левый берег Дона, мамантовский корпус врасплох сбил стрелковые красные части у Ново-Григорьевской, с налета забрал Арчеду и захватил на станции состав с новейшим обмундированием. У расчиненного вагона столпились охотники — вылезали из ветхих, слинявших своих гимнастерок с погонами приказных, вахмистров, хорунжих, снимали шаровары с казачьими лампасами, бросали синеверхие краснооколые фуражки, дивились на суконные рубахи с невиданными красными и синими нагрудными петлями-хлястиками. Подрезали хвосты лошадям, чтоб сделать их неотличимыми от стриженых красноармейских.

— Френч можете оставить, сотник, — подсказывал ходивший средь гурта начальник корпусной разведки подполковник Тишков. — У них там довольно народу щеголяет в трофейном.

Остановился на Халзанове. Окинул взглядом, словно недоконченное платье на портняжной болванке.

— А это ваши документы, господа, то есть, верней, уже товарищи. Вы, Халзанов, — комэск Лихачев Павел Яковлевич. А вы, Яворский, — Миркин Николай Иосифович. Надеюсь, вас не оскорбит побыть жидом?

Задачи их были ясны, но самой дальней было обозначено уничтожение кого-нибудь из высших красных командиров. В штабе корпуса предполагали, что им наперерез немедля бросят Леденева — из-под Вертячего на Лозное.

— Двести тысяч целковых за голову, — хмыкнул сотник Сафонов, красивый черноусый бессергеневский казак, один из самых дерзких и бесстрашных разведчиков корпуса.

— Вот спасибо, напомнили, — отозвался Тишков. — Скажите об этом своим до́нцам-мо́лодцам.

Весь корпус подобрался, онемел: при встрече с Леденевым смерть была едва ли не повальной неизбежностью — не помогали ни нательные кресты, ни узелки с щепотями родной земли, ни возимые там же, на засаленных черных гайтанах, списки древних молитв от булата и синего олова. Но чуть ли не у каждого, кто уцелел под Абганеровом, Романовской, Великокняжеской, Злодейской, Хомутовской, был свой давний счет к Леденеву, к своему перед ним суеверному, безотчетно-звериному страху. Счет мести за убитых кровных братьев, за разоренные базы, за угнанных коней. И вот он выпал, случай отплатить — убить не человека, а природное явление, свой страх перед ним. Охотников нашлось достаточно. Поперли молодые, семнадцати годков, последнего призыва, еще не нюхавшие пороха. Угрюмо шагнули вперед матерые фронтовики.

— Робею я, Матвейка, — сознался Григорий. — Один раз уж был у него, анчихриста, в руках. Кубыть и верно ты гутаришь: от смерти нынче, как от солнышка, не спрячешься, а все одно другой раз не хочу судьбу испытывать. Чтоб самому-то на него, как гончий кобель, выходить. Как вспомню, вся кровь кудай-то кидается, будто голого в прорубь макнули.

— Ну что ж, прощай, — ответил Матвей равнодушно. — Даст бог, ишо свидимся.

А что же он сам? Хотел Леденева убить?.. Ощущение связи со старинным соперником, с человеком, который так страшно, невозможно похож на него, было неподавимо, пока оба они оставались живыми. Простая логика войны, сшибавшая отборные полки с такими же отборными, из раза в раз затягивала этот узел на каком-нибудь хуторе или важнейшей железнодорожной станции. Но связь эта теперь существовала, наверное, уж только в сознании Матвея. Они уж больше года были до смешного неравны. Леденев о нем, верно, и не вспоминал, а вот в Халзанове порою подымалась не имевшая и не искавшая никаких оправданий тоска — по несбывшейся подлинной жизни, по теперь уже, видно, навсегда недоступной боевой красоте, которую он мог бы создавать, когда бы было из кого, когда б ему тоже дали людей.

Уйдя в диверсионный рейд на Волгу, он с каждым новым переходом все острее ощущал свою ничейность — затерянность в степи меж красными и белыми, — и как в расплавленных палящим зноем горизонтах рождались призраки большой воды, долгожданной прохлады, так и в его в расплавленном сознании все было зыбко, и сам себе не мог сказать, чего он ищет, кого и за что ненавидит.

А ехавший рядом Яворский словно в издевку потешался:

— А что, господа, не передаться ли нам красным? Вы только представьте: у каждого новое имя, и все чисты перед советской властью как младенцы, а иные не только чисты, но и уже имеют перед ней немалые заслуги. Биография, можно сказать, уже сделана. Я буду Маркин, жид и комиссар, а ты, брат, — Лихачев, саратовский мужик, награжденный за храбрость золотыми часами. С погонами, с лампасами — всю свою старую гнилую требуху долой. Стальными рядами под знамя труда. На место убиенных комиссаров встанем — и живые возрадуются нам, как воскресшим из мертвых.

— Пропаганду пускаете, господин большевик, — усмехался Сафонов, оскаливая белые сплошные зубы. — Это надо еще поглядеть, кто кого к какой жизни принудит. Как будто мы их нынче топчем — не они нас.

— Ну вот и скажете об этом Леденеву при близком знакомстве, а он вас послушает…

Мамантовский корпус совершал многоверстный рейд к Волге. Халзановский отряд шел на Дубовку. По расчетам Матвея, 2-я Хоперская дивизия корпуса должна была идти за ним уже верстах в двенадцати. У небольшого хутора, заросшего левадами, он спрятал своих казаков в вербной рощице, через которую ручей промыл ярок, и, выставив секреты, разрешил всем спешиться и напоить коней. На этом островке средь выжженной степи, долгожданная и благодатная, устоялась прохлада. Кони с чавканьем переступали по илистой грязи, с храпом рвали поводья из рук, норовя забрести в середину ручья. Казаки с той же жадностью черпали воду фуражками, приникали к ним, пили и с наслажденьем опрокидывали на потные головы. Матвей и Яворский прилегли в лопухах.

— Ну а ты-то зачем пошел?

— Из крепкого нравственного сознания долга, — ответил Яворский своим обыкновенным издевающимся тоном.

— А другой долг забыл — клятву нашу? — спросил Матвей, улыбкой признавая нелепость запоздалого вопроса.

— Ты сам говорил: во взаимной крови захлебнулась та клятва, как кутенок в корыте. Он враг, непогрешимый идол, на которого молятся красные армии. Низвергнуть такого кумира — полезное дело. Слыхал, на островах далекой Океании, быть может, по сей день живут такие дикари, которые едят своих врагов. Это знак уважения к великому воину, которого им удалось убить. Съедая его печень, мозг и сердце, они верят, что к ним переходят вся сила, весь ум и вся храбрость ядомого. Эх, брат, когда бы я мог разделить с папуасами их наивную веру в такую-то практическую пользу людоедства, нынче был бы счастливейший человек на земле.

Халзанов молчал, пораженный столь точным совпадением своих и Викторовых мыслей. В сознании его сплелись два чувства: идущей сквозь всю его жизнь неубиваемой неправоты, неискупаемой вины перед Романом Леденевым — и зависти к нему. А самое смешное — понимал, что убить Леденева все одно будет мало: его, Халзанова, судьба от этого никак не переменится — как был ничтожен, так и будет, не переймет у Леденева его силы, не отберет и не присвоит себе место в том будущем мире, который, как он чуял животом, достанется большевикам. Будто он, Леденев, настоящий, а Матвей — только тень его и живет, лишь пока жив хозяин.

Вернулся разъезд и сообщил, что конница хоперцев в семи верстах к западу. Матвей сел в седло и выехал к Волге. Поднялся на серопесчаный, поросший чернобыльником бугор, обшарил «цейсами» переливавшуюся в мареве равнину, всю будто бы состроченную из лоскутьев зреющей пшеницы и незапаханной земли. Вгляделся в очертания Дубовки — богатого посада с паровыми мельницами, фабричонками, складами, хлебными ссыпками. Обследовал красноармейские позиции, не обнаружив ни колючих заграждений, ни сплошных окопов. Деревянный мосток через речку, пулеметные гнезда пред ним. Видно тусклую зелень щитков и блины желтоватых защитных фуражек.

Поразмыслив, решился — сбить красных с мостка, оседлать эту речку еще до подхода основных своих сил. Вернувшись назад, под ветлы, к ручью, немедля скомандовал:

— На конь. А ну давай красное знамя вперед. Да не робей — навозом загребем, покуда почунеют.

Так походным порядком, гадюкой потянулись по длинному логу и выползли на поверхность земли — прямиком под бинокли первых красноармейских застав. Растянулись по шляху, как обоз на станичную ярмарку. Матвей с холодной точностью отсчитывал минуты и сажени, выжидая момент развернуть сотню в лаву и пустить во весь мах, ощущая противно-тревожную дрожь и как будто гудение крови в выдерживающих мерный шаг на марше казаках.