Высокая кровь — страница 173 из 179

Халзанов был опустошен чудовищно-нелепым напряжением всего вот этого рубежного, небывалого дня, но чувствовал, что провалиться в забытье не может. Он действовал, словно в горячечном сне, ощущая себя покоренным неведомо чьей внешней волей, которая несет его к какой-то зачаровывающей пропасти.

— … А вот и на завтрашний день — надеюсь, пророческое. Заклятому товарищу, Роману Леденеву посвящается. Обоих нас блюла рука Господня, когда, почуяв смертную тоску, я, весь в крови, ронял свои поводья, а ты в крови склонялся на луку…

Разбудил его слитный, казавшийся подземным гул копыт. Над головою дымчатая зыбилась лазурь, по краям небосвода истлевали последние звезды. Эскадроны повзводно вытекали из балки. Пахло раздавленной копытами травой и бражным запахом росы, всесильным в этот час и словно бы сулящим что-то несбыточно-отрадное, как в детстве.

Его казаки — вернее, уж бог знает кто, ничьи, самим себе чужие, — шевелились, казалось, не собственной волей, похожие на пленных, которых поутру выводят на расстрел. Глаза всем будто выкололи — поводья разбирали, как слепцы.

Еще не вытянулись взводными колоннами на чистое, как в трех верстах к северу, ломая кристальную тишь предрассветья, ударило орудие — нарастающий шелест снаряда прошел над головами сотни и сомкнулся с нестрашно-далеким, даже словно бы успокоительным грохотом взрыва. Готовые к ответу, зарявкали по фронту трехдюймовки красных, и по звукам Матвей тотчас понял, что Маслак со своею бригадой упрятан в резерв, а стало быть, они не скоро вырвутся на волю, а может быть, и вовсе в бой сегодня не пойдут.

Рассадистые выстрелы красноармейских батарей сливались с грохотом все новых, все гуще рвущихся по фронту казачьих гостинцев, тонули в нем и прорубались сквозь него, еще сильней колебля студень неба и будто бы ознобом охваченную землю.

Бригада Маслака скрывалась за увалом, левее и глубже леденевского фронта, и врагу можно было увидеть ее только с аэроплана. Мамантов, впрочем, сам стоял здесь накануне и, скорее всего, догадался, что тут-то и спрятан леденевский резерв.

Стоящие в двойных колоннах маслаковцы смотрели на приблудный эскадрон с величественной и брезгливой холодностью, словно на пехоту. Их кони — чистокровные червонно-золотые дончаки, разбавленные серыми приземистыми маштаками, — были в теле, бодры, гладко вычищены, покрыты коврами и даже парчовыми ризами.

Маслак тяжело восседал на рыжей куцехвостой кобылице с проточиной на лбу — будто бледном подобии той, леденевской, при одном только виде которой казачьи лица обдавало мертвой стынью, а шашки, опущенные для «затека» руки, наливались уже неподъемным свинцом.

— Веди своих налево во вторую линию… А ну-ка поглянь! Поглянь на мене, я сказав! Рыло не видвертай! — В безучастных глазах Маслака мелькнул тот страх, который вмиг преображает шкодящего кобеля при появлении хозяина.

«Узнал!» — полубенело сердце у Матвея. Он почувствовал страх конокрада, которого подковой обступают казаки с дрекольем, и в то же время тот восторг и стыд, какой испытываешь только в детстве, покушаясь на чужое.

— А ну-ка поглянь, Федорцов. Схожий чи ни? — хрипнул Маслак, клонясь головой к своему ординарцу с такой осторожностью, словно боялся разбудить кого-то, и с суеверным отвращением обшаривал глазами позорное и страшное Матвеево лицо, словно силясь ошкурить его до какой-то нагой сердцевины — убить невероятное двоение, чей смысл не поддается пониманию настолько же, насколько молния зимой.

— На кого?

— На чорта з рогами! — озлился Маслак. — Да ни, причудилось, — убеждал сам себя, смотря на Матвея то снизу, то сбоку и щурясь так, словно вдевал в иголку нить. — Як взгрел мене в Вертячем, так доси и ввижаеться. Неначе до очей прилип и всякого иншого собою застеляе. Як смерть в глазах стоит. Ты родом-то откель?

— Глазуновской станицы рожак, — ответил Матвей, изумляясь: тогда-то, под Камышевахой, погоны на нем были — и то за Леденева приняли, чуть в ноги не бухнулись с седел, а здесь?..

— Похож, як собака на волка, — приговорил Маслак и тронул кобылицу, потеряв к Матвею интерес.

Поднявшись на бугор, Матвей увидел линию леденевских колонн — как будто шеренги дворцового парка, разбитого на бурой, выжженной равнине. А с севера ползли, колышась во весь горизонт, глыбастые громады серой пыли, с неотвратимостью густея и темнея, и вот уже ходила в горизонтах трепещущая черная пила — мучительно своя, казачья, диковинно недосягаемая лава.

Как будто каток внезапного ветра прошел по живому леденевскому саду, шершавя его и бугря, но не сорвал, не разметал, не понес по степи, закружив, словно палые листья, а покатил все эскадроны, как волны взбушевавшейся реки, раздувая над ними краснопламенные языки полковых и бригадных знамен, — и под эти багряные всполохи, словно на огневые летучие вешки, как гончие за зверем сквозь ковыль, рванули сумасшедшие тачанки, единым редким гребнем прочесали конную громаду и полукругом развернулись на скаку, подставляя себя под обвальный накат казаков. Сквозь гул, трясущий землю, услышал Матвей обрекающую трескотню пулеметов.

Для наивного глаза, не обутого опытом, мамантовская лава казалась уже диким, ослепшим табуном. Но Матвей видел замысел своего генерала: охватить левый фланг Леденева и зайти ему в тыл — в резервы, в загривок ликующих красных бригад.

Как собака, которая раньше хозяев почуяла близость беды, Халзанов беспокойно взглядывал на Маслака. Комбриг-один вальяжно подносил к глазам бинокль, и живот его грелся на передней луке, словно кот на припеке. Левее от огромной, растущей, как опара, тучи, обозначавшей рубку двух сошедшихся громадин, невинно светлая, висела пыль над балкой — то казачьи полки шли во фланг Леденеву. Халзанов все видел, а может, и опережал догадкой действительность и на мгновение опять по-настоящему позабывал, чью сторону держит. Хотелось крикнуть, указать на балку Маслаку, прорезать тому заплывшие жиром глаза.

То ли просто табунное чувство родства со всеми этими людьми — красноармейцами! — заражало его (как будто те, с кем ты соединяешься физически, и делаются для тебя своими — такие ж русские и даже казаки, как и те, от которых отбился), то ли потребность завладеть и управлять всей этой красной силой жгла нутро… и тут он будто просыпался, вспышкой вспоминая, что над ней уже властвует, если все еще жив, Леденев.

Маслак уже не отрывался от бинокля, наведя окуляры на ту самую балку, и, вдруг поворотив коня, махнул рукой. Матвей немедля тронул Грома и съехал с бугра к своему «эскадрону». Он понял, чего ждал Маслак. На выходе из балки казачьим сотням надо было миновать довольно широкий разлив желтопесчаных бурунов, версты полторы на глазок. Не то Леденев подсказал, не то сам мозговит, вовсе и не бурдюк. По этим пескам да на полном галопе — любой, даже самый добрячий конек припотеет, не выжмешь нужного разбега из него.

— Ну?! Что там?! Что?! — прошипели Сафонов с Яворским, вытягивая шеи и привстав на стременах.

Быстрее, чем Матвей ответил, все стало понятно и так. Соседний эскадронный, подскакав к нему, кричал заворачивать правым плечом, размахивая плеткой и страшно матерясь: инородная сотня закупорила ему ход, ломала слитное движение повертывающих влево маслаковцев. И вдруг эскадронный замолк, как придушенный, — в упор Матвей увидел его растущие от изумления глаза и узнал в нем Давыдкова Фрола, своего земляка, мужика, который гнал его, как зверя, от родного куреня еще зимою восемнадцатого года.

Давыдков угадал его и все не верил, а может, и не понимал, кого узнал… а тут еще над головами их соседних эскадронов сухо лопнул шрапнельный снаряд, взвились в дыбки и завизжали раненые лошади, и двое ближайших к разрыву бойцов покачнулись… Беззвучно крича, Давыдков схватился за шашку, глаза его открылись целыми колодцами — и Матвей инстинктивным движением, каким не раз снимал без крови часовых, ребром ладони рубанул его по шее, с такой неуловимой быстротой, что никто и не понял, отчего тот шатнулся в седле. Секущий визг осколков ослепил людей. Матвей добавил по затылку. Давыдков упал на конскую шею и кулем обвалился на землю — под десятки толкущихся лошадиных копыт.

— Эксадро-о-он! Правое плечо вперед…

Нераскрытые ряженые потекли вдоль увала. Давыдков пытался подняться — проезжающий мимо Сафонов беззвучно выстрелил в него из-под руки, упрятав под локтем наган, — пригвоздил к ископыченной травянистой земле. Эскадроны пошли, полились, нераздельные в общности смертного дела, предстоящего им, не вникая в подробности гибели одного человека, — никого уж нельзя было выделить, удержать в этом слитном движении.

Халзанов стянул с головы заскорузлый, просоленный потом платок, словно кожу содрал от бровей до загривка, — теперь уж все равно, кто и кого узнает в нем. И узнавать-то, может, будет некого. Насунул фуражку на бритую голову.

Обогнули увал и на чистом рассыпались в лаву, покатили по выжженной бурой земле громовитый, осадистый гул. Матвей со своими шел на левом краю и одним мановением мог отделиться от тысячной массы маслаковской бригады, незаметно отплыть от нее, забирая на полном скаку все левей и левей, повернуть, раствориться в бескрайней степи, но чуял, что не может и даже будто бы не хочет отклоняться от сужденного, как если бы в самой середке его существа давно был заложен какой-то магнит — и сила притяжения, до сей поры рассеянная, слабая, теперь уж сделалась неодолимой.

В глазах его росла песчаная полоска с верблюжьими горбами бурунов, по правую руку был профиль Яворского… И вот уже желтый залив потемнел клокочущим прибоем первого казачьего полка. Свои, быть может и багаевцы — все, кто остались и пока что были живы, — взрывали несметью копыт песчаное море, как по невидимому руслу поворачивая маслаковцам навстречу, неотвратимо нарастая валом грив и раздираемых стальными трензелями конских морд, защитными и синеверхими, краснооколыми фуражками… такие Матвей носил с ранних лет, как петух кичливый свой гребень, пока с головой не отрубят.