Сколько раз уже видел и слышал за спиною лавину из всадников, сколько раз уже видел полоску ничейной земли впереди, сгорающую в мускулистом пламени намета, — и впервые не знал, что сейчас будет делать… с каждым новым броском забирая левей и левей, надеясь только чиркнуться краями со своими.
Он верно рассчитал дистанцию и время — и две трети ряженых ускользнули в огиб. Но сам налетел на приземистого, могучего подъесаула и, как бы внутренне зажмурясь, не допуская до сознания знакомый склад фигуры и очерк пучеглазого, курносого лица, швырнул себя вбок, уклоняясь. Борзыкин! — ожгло вместе с режущим посвистом шашки… Галоп, на котором сходились, освободил Халзанова от тошной необходимости рубить. Но на него уже летел, не в силах удержать коня, второй — безликий, заслоненный головою гнедого дончака. Халзанов отвел косо павший удар, вонзив взгляд в распахнутые голубые глаза шуряка, и сердце обварила родность Дарьи, наконец вырывая Матвея из потока чужих, заключая его в нем самом, как ядро в скорлупе. Проскочил мимо Гришка и канул…
Схлестнувшиеся лавы взаимно разошлись, как будто зеркально отражая друг друга, разлившись на два рукава и обнажив испятнанную трупами широкую межу. Матвей обшарил взглядом раздерганную сотню: десятка три во весь опор уходили в пустынную степь — не в силах стерпеть неестественность своего положения. И как в далеком сне зимою восемнадцатого года, заколебался, раздираясь надвое: куда ему направить бег коня — ведь вот же, вот она, зазывно голубеющая даль-свобода, как будто и не выжженная степь, а живая вода… но волна маслаковцев уже захлестнула его. Понесла на пуржащий клинками, мускулисто клубящийся вал казаков. Вшибла между живых кровных глыб, затянула в кипучую коловерть рубки… Шашки падали справа и слева — отводил, жалил в локти, поневоле ловил на клинок чьи-то кисти, увечил, рубил тупяком, еле сдерживал руку, не пуская в бездумно-простое и страшное своей привычностью движение, ощущая себя самым жалким калекой средь всех — это он, для которого зарубить человека было самым естественным делом.
Молодой подхорунжий с глазами, как черные сливы, наскочив, рубанул из-за уха — и Халзанов играючи принял удар; отводя наломившийся косный клинок, резко вывернул кисть и заплел сталью сталь возле самых мальчишеских пальцев — вырвал шашку из тонкой руки. Юнкер ахнул от боли в запястье, и глаза его жалко, потрясенно расширились, как будто ожидая от Матвея нового мучительного чуда, — и Матвеева шашка плашмя опустилась ему на висок.
Саженях в трех вращал клинком Яворский, страшил, завораживал петлями двоих казаков, оскаленный и изумленный, как мертвец… не видел налетающего сзади третьего — привстав на стременах, занес тот шашку. Толкнув Грома траверсом влево, почти над самой головой Яворского настиг занесенную руку Матвей — как чисто срезанная хворостинка, оборвалась отхваченная кисть, упала наземь, намертво скипевшаяся с шашкой.
Яворский обернулся ощеренным лицом. Матвей увидел на плече безрукого полковничий погон. Полковник Сухожилов, всегда смотревший на Халзанова как на навоз, никогда ему не подавая руки, натянул что есть силы поводья и схватил их зубами, поймал повешенный на шею револьвер, зыркнул мертвым глазком вороненого дула — и Матвей с торжеством разрешения старой их розни, выпуская на волю обиду, полохнул его по голове. Почуявший свободу от поводьев мышастый кабардинец Сухожилова рванул, и полковник, топыря культю, обломился на землю, и разрубленный череп развалился на две половины, обнажая извитый, студенисто тряхнувшийся мозг.
Казачья лава, большая числом, охватывала маслаковцев неразгибаемой подковой, и нужно было изворачиваться и вырубаться из кольца. Матвей почувствовал звериную свободу: враги ему те, кто хочет убить его прямо сейчас, отнять его от сына, от жены, затолочь его кости в глухую, равнодушную землю, а все остальное: с кем Бог? — подумает после, когда сбережется.
Он первым вырвался из бешеной круговоротной сутолочи конных. За ним Яворский, Кумов, Коновалов — с багряными затесами на лицах, с кровящими разрубами на спинах и руках. Яворский, раненый, с зашибленной, должно быть, головой, клонился к конской шее, ложился на луку, смотря на Матвея с улыбкою освобождения от всего вот этого безумия, и было видно, что в седле он долго не продержится.
Красноармейцы утекали табуном, и казалось, уж не было силы, которая могла бы их остановить, стянуть к себе и развернуть. Но вдруг одна из сотен взвыла непонятно ликующим криком, и этот вой весенним палом перекинулся на всех, и даже он, Матвей, еще не понимая, почуял приливную силу сроднения тысяч, теперь уж ведомых такою единственной волей, что смерти для них больше нет.
По полоске ничейной земли, несгибаемо прямо сидевший в седле, волочил за собой смерчевой пыльный шлейф эскадрона единственный всадник. Не касаясь копытами тверди, вытягивалась в нитку огненная кобылица с голым черепом, как будто обдирая себя бешеным наметом до костей, и вещественность мира, как и всегда в бою, достигшая предельной остроты, еще стократно возрастала там, где он летел, — на пере его шашки, под копытами страшной его кобылицы.
Леденев осадил, взвился свечкой, повернулся на задних ногах, и будто бы на проходящей сквозь него земной оси мгновенно повернулось всё и вся. Попав с двумя десятками своих уже не на фланг, а ближе к середке, Халзанов плохо различал его за тройным валом пыльных, дочерна взмокших спин. Леденев буревым кровным плугом разрезал целинный накат казаков… сшиблись с визгом и лязгом, и опять он, Халзанов, отвел косо павший удар, рубанул тупяком по погону, не давая ширнуть себя в грудь, и опять сбились в кучу не-свои с не-чужими, притираясь друг к другу скользящими в мыле боками и валясь, пропадая меж трущихся конских боков, словно между живых жерновов.
Заставляя хрипящего Грома извиваться змеей на скаку, раз за разом врывался в просвет — в ту пустоту, что разверзается за сильным, торящим путь для остальных.
Казачья лава сызнова пыталась охватить красноармейцев крыльями, но Леденев, похоже, первый опрокинул ее левый фланг, сам выбросил в охват своих осатанелых мужиков, не позволяя ей разлиться на два рукава, вероятно боясь, что за ней, как за тыном, скрывается еще одна, нетронутая сила — или в конном строю, или лежа, да еще с пулеметами колесом к колесу.
Казачьи сотни слитно потянули вправо и разворотом устремились в бегство, и тут, народившись, как ветер, во фланг бегущим казакам хлестнула новая струя — должно быть, полк иль целая бригада красных, которая рубилась у деревни и была моментально повернута Леденевым сюда, чтоб комбинированным с Маслаком ударом заклещить всю донскую дивизию.
«Своих рублю!» — просветляющий ужас невластности над собою самим окаменил Матвея на скаку, и он уже как будто и взмолился о конце, о том, чтоб, подобно Яворскому, пасть, живому или мертвому, но черной глухоты ему никто не даровал. В бездушной несмети, в какой-то уж мертвячьей быстрине искал он единственное живое лицо, которое все бы ему объяснило, но не было рядом ни Гришки, ни запропавшего Яворского, ни даже Леденева.
Зажатая в красных охватных клещах обезображенно-смешавшаяся лава казаков гривастыми клубами укатывалась в балку.
Казачьи кони с маху обрывались с кручи, съезжали на задах и шкобырдали через голову, давя, перемалывая, волоча вниз по склону своих мертвецов на натянутых путлищах. Сквозь конский визг, взвивающийся к неживому, добела раскаленному небу, Матвей услышал заполошный, горячечно-мстительный лай пулеметов и в первый миг не понял, чьи они и откуда секут.
Хлестали пулеметы белых через балку, рвали ватными хлопьями пыль под ногами коней, подрезали на полном скаку… Озираясь, Халзанов увидел его. Леденев со своим эскадроном метил прямо в глубокую прорезь теклины.
Жестоко придавив запененного Грома, Матвей во весь опор пошел за ним… вцепившись взглядом в рыжий круп летящей кобылицы, лавировал, вихрился в рваном леденевском шлейфе, в котором все больше появлялось прорех. И снова глубинный ключ памяти толкнул на поверхность сознания те первые скачки в Гремучем — за Дарью, как будто и сейчас единственной потребностью явилось хоть замертво достать и обойти его.
С неудержимой быстротой росла курящаяся пылью пропасть балки. Гул сотен копыт и собственной крови на миг задавил сурчиный свист пуль, смертельным севом стлавшихся над головой, вгрызавшихся в землю у него под копытами. Железный скрежет разодрал наполненную гулом пустоту, и саженях в пяти впереди и правей от него ощетиненно вымахал земляной черный куст, разметал, повалил на скаку то ли двух, то ли трех красных конников. Как борзые за зверем — сквозь чащу великанских терновых кустов, неслись за Леденевым забывшие смертный страх люди… спотыкались, валились с коней, во весь мах напоровшись на незримые сучья.
Разрывами расчистило Халзанову дорогу. Уже никто не отделял его от Леденева. Кидая сажени назад, он все отчетливее видел пятна пота у него на спине, пропитанную чернотой по желобку и на лопатках гимнастерку цвета хаки, такую же, как и на нем самом, Матвее. И вдруг краем глаза поймал, как кто-то несущийся с ним наравне вытягивает руку с револьвером, как будто пересиливая гнет, обламывающий книзу, и сизое дуло нагана глядит в леденевскую спину.
То был не свой казак-лазутчик, а настоящий молодой красноармеец или комиссар с молитвенно-восторженным лицом, курносым, круглоглазым, ничем не примечательным и вместе с тем значительным, как и лицо любого палача. Дрожливо-непослушная рука уж трижды обрывалась на скаку, словно ей не хватало завода, — не то из трепетного страха перед силой Леденева, не то примеряясь, выцеливая, подстерегая верный миг, когда никто уже не помешает, не увидит.
Халзанов начал забирать к нему и задышал, как конь вразрыв подпруги. Иуда заметил, что Халзанов заметил, и тотчас в страхе перевел наган с обнажившимся клювом бойка на Матвея. Матвей, как ужаленный, выбросил руку, тычком разя его в запястье и парализуя кисть, увидел, как разжались пальцы, роняя наземь револьвер… и тут фланкирующей очередью — вперерез леденевскому клину — секанул пулемет…