— Вот именно: из настрадавшегося, — оборвал со спокойной улыбкой Зарубин. — Из каждого, кому охота знать: а отчего же это он страдает, по чьему произволу? Что до низменных чувств, то, по-вашему, низость и мерзость могут быть только в низших по отношению к вам, дворянам, только в диких, дремучих, тупых мужиках или уж в разночинцах, иноверцах, жидах, которых вы, конечно, и за людей-то не считаете. А не ваши ли деды и прадеды тысячу лет секли мужика на конюшне, продавали людей как скотину и не видели в том ни стыда, ни греха? А дав крестьянству волю, продолжали его грабить, драть с него за аренду земли, нанимать за гроши в услужение, держать его в проголоди, то есть во власти тех самых звериных инстинктов, да еще удивляться, что мужик и рабочий не разделяют ваших идеалов верности и долга? А какого же долга? Хребет на вас гнуть? Вы знаете, в чем ваша, власть имущих классов, роковая ошибка? Вам нужно, чтоб Россия жила на две веры. Одна мораль для всех, кто пашет землю, работает на фабриках, горбатится на вас. Их надо держать в страхе божьем, в понятиях греха и воздаяния за гробом, а когда эти страхи немного ослабнут, то сгодится казачья нагайка.
Матвей краем глаза приметил, что Леденев по-волчьи улыбается, как будто говоря оскалом: да, все так.
— Другая же мораль для вас — продолжал, улыбаясь, Зарубин, — неподсудно владеть всем и пользоваться. Это для вас сто сорок миллионов низших должны возделывать поля, производить предметы роскоши и, разумеется, бояться Бога. Им ничего нельзя, а вам все можно — на основании породы, дедовских заслуг, как будто в ваших жилах и впрямь течет не красная, а голубая кровь. И все по божьим заповедям, все в благодатном свете мировой культуры, носители которой в России только вы. Но вот скажите мне, Евгений Николаич: а сами-то вы Бога боитесь? Какую из заповедей не нарушили? Оставим шашни с горничными и прочие «не возжелай», но разве же вы не крадете? О праве собственности, если я не ошибаюсь, ни у Матфея, ни у Марка ничего не сказано. Зато даже Бог заповедовал людям делиться последней рубашкой. А вы не хотите делиться, вы эти рубашки хотите менять каждый день — и чтоб вам в ножки кланялись за вашу нравственную чистоту. Теперь перейдем к «не убий» — не обожаемый ли самодержец всероссийский и брат его, германский кайзер, толкнули своих подданных на эту мировую бойню, приохотили к крови, превратили в зверей? Не вы ли аплодировали этому? Не вы ли до сих пор стоите за войну до победного?..
— Ну а за что стоите вы?! — вскипел Извеков. — За разрушение всего? Всех основ государства? Смести все и вся: попов, господ, власть, любую власть, любую веру? Само понятие закона и порядка? Границы отменить? Паситесь, мирные народы? Простите, не вижу. В глазах солдатиков не вижу — миролюбия-с. А злобы — через край. По-вашему, всяк, кто озлоблен, вправе выплеснуть злобу? Всякий, кто смотрит с завистью на богатство соседа, вправе дать выход зависти, залезть в чужой амбар, поселиться в чужой избе? Ограбить, зарезать? Такого вы хотите для всех освобождения? Так правда ваша — правда Каина, братоубийцы и отступника от Бога. И хотите, чтоб мы это приняли?.. Эх, поздно мы хватились. Надо было вас раньше…
— По каторгам сгноить и перевешать? — немедля подхватил Зарубин с издевательским сочувствием.
— Да, именно так, — проныл Извеков, словно мучаясь зубною болью. — Как угодно, что угодно, но не заигрывать ни с вами, ни с либеральным направлением всех этих милюковых и гучковых, добропорядочных двурушников, блаженных идиотов, которые и сами не знают, что творят. А мы дали вам волю, типографии, площади, Думу, в демократию с вами играли, столько лет позволяли дерьмом поливать — государство, Россию, царя. Отстранились, молчали, мракобесами друг перед дружкой боялись сказаться. У нас самих, дворян, приличным было чаять очистительной грозы и радоваться ей, как дураки пожару. Декадентствовать, сифилис свой напоказ выставлять. А кто еще здоров, так те по-ребячески верили в русский народ: ну не может поддаться он вам… А знаете, я и сейчас в него верю. Давайте спросим казака… А казак вам не нравится — ну так вот, Леденева. Слышал, братец, о чем мы? Что думаешь?
— Я думаю: лежат два мертвеца в одном гробу и лаются друг с дружкой об том, что на земле без них поделывается, — ответил Леденев. — Уходить отсель надо, чем скорее, тем лучше, а то ить и без нас решат, чего с Россией делать.
Яворский закатился булькающим смехом и хлопнул его по плечу:
— Ты, может, придумал, как нам это устроить?
— Навроде того, — ответил Леденев, и Халзанов увидел, как все пятеро, насторожившись, потянулись к Роману, не сводя с него жадных, вымогающих глаз.
Леденев изложил свою безумную затею.
— Послушайте, вахмистр, вы предлагаете кощунство, — сказал угрюмо-отчужденно Гротгус. — По сути, выбросить покойных из могилы, а перед тем еще сидеть и дожидаться смерти наших товарищей, чтоб на них, как на падаль, накинуться.
— Да ну? — ответил Леденев. — А сколько за эту войну народа поклали, в чужой земле без погребенья бросили, а кого и живьем — издыхать. Хоть и слыхали в спину: «Братцы, не покиньте», а все одно ить замыкали слух и дальше бежали. Должно, нельзя бы иначе? Своя рубашка к телу липнет? А тут живьем гнием — это чего ж, над нами не глумление? Уж коль на то пошло, живых поделать мертвыми — вот это кощунство. А мертвым, кубыть, уж без разницы: хорони либо нет — каждый в землю вернется, от нея же взят есть. А ежели вы душой такой трепетный, сидите тут и пойте Лазаря, пока вам кто-нибудь свободу не подаст либо уж воскрешенье из мертвых. А я полагаю, за жизнь да за волю самому надо цену платить. Коль хочешь жить, так сам себя животвори, равно как и товарищей своих, покуда они еще дышат. За них живот клади, а не над мертвыми обряды соблюдай.
— Послушайте! — воскликнул Бек-Базаров, засмеявшись, как ребенок. — Солдаты мертвых не считают! Считают врач и офицер. А этим все равно, десяток мы в арбу положим или двадцать. Кто мертвый, кто живой, не будут разбирать. Одно надо — смирно лежать. Ну ты и шайтан, — сказал Леденеву, сверкая на него бараньими глазами.
— Да ну конечно же! — рассмеялся Яворский. — Ведь никого не потеснили бы. Возражение ваше, Григорий Максимыч, обращается в прах, простите за невольный каламбур. Оно, конечно, жутковато, да и смрад — не каждому посильна такая героическая небрезгливость. Ну а ты чего скажешь? — спросил он Извекова. — Тебе, может, с большевиком могилу делить неприятно? А вам как, господин социалист? — взглянул на Зарубина. — Может, классовый враг и смердит как-то особенно противно?
— По мне — хоть дубленою шкурой, хоть чучелом, — ответил Извеков.
— Постараюсь избавить благородную кровь от столь противного соседства, — ответил Зарубин.
Глаза его смотрели ровно и будто бы чуть отрешенно. «Как будто верит, что нельзя и смешно умереть в этой яме, что для него и вовсе смерти нет, пока своего не исполнит», — подумал Леденев завистливо.
— Не об том, господа, гутарите, — обрезал он глумливые подначки. — Не худо бы нам у австрийцев бумагу подходимую добыть — навроде увольнительных аль документов по болезни, с какими их солдаты к дому могут правиться. А то ить от могилы и версты не пройдем.
— Ну, за этим дело не станет. Мы все же не у немцев, — сказал на это Гротгус. — Уж те бы и покойников по десять раз пересчитали да каждого пошевелили штыком. А у этих бедняков все можно купить — и паспорт, и мундир. Вот вам мой взнос, — он выложил на стол золотой портсигар и начал, как ржавую гайку на ржавом болте, вертеть на пальце обручальное кольцо, давно уже вросшее в мясо. — А мы ведь вас совсем не знали, вахмистр, — сказал он, поглядев на Леденева с не то завистливым, не то тоскливым отвращением. — Вы, видимо, еще и сами не знаете себя как следует.
— О чем это вы?
— Есть в вас какой-то, что ли, животный магнетизм, который заставляет окружающих с готовностью и даже с радостью вам подчиняться, хотя вы только унтер, извините, да и по возрасту мне в сыновья годитесь. Вы ради своей цели пойдете на многое. Мертвые сраму не имут, и мы их своим обращением пожалуй что и впрямь не обесчестим, да только не в мертвых тут дело, а существует ли для вас хоть что-то, через что не посмеете перешагнуть? Само собой, вы человек военный, убийство человека, я так вижу, для вас уже давно привычное телодвижение, но это ведь опасная привычка. При вашей-то воле и способности к власти. Смотрите, Леденев, не только далеко пойдете, но и зайдете слишком далеко — в такие края, где воскрешение из мертвых вам уж точно будет не положено.
— А что ж, если враг и жизни тебе не дает, так дави, — сказал Леденев.
— Да-да, врага дави, — неясно повторил Гротгус.
Под сизым октябрьским небом, провисшим, словно одеяло под покойником, под тяжестью свинцовых облаков, к бараку подтащились похоронные долгуши. Отощавшие лошади и сами походили на свои ходячие скелеты, неведомо какою силой поднятые на ноги из праха, большеголовые шагающие механизмы из обтянутых шкурами и держащихся на честном слове костей.
В долгушах лежали шесть трупов умерших от тифа солдат, их ноги вразнобой то свешивались, как тряпичные, то торчали корягами, уже окостенев и не сгибаясь, обутые в опорки, в худые сапоги или босые, с оловянного цвета ступнями и жесткими, как конское копыто, растресканными пятками.
И вот из офицерского барака на шинелях вынесли еще четырех человек — с лежащими вдоль тела скрытыми руками и почти по макушку занавешенными головами. Поочередно взбагрили и взгромоздили на долгуши, соорудив невинно-жутковатый в своей обыденности штабель. Шинели и тряпки, скрывавшие лица умерших, конечно, сползли при возне. Австрийцы не хотели возить покойников в приличном, не свальном порядке, по много раз туда-сюда гоняя дроги, и давно уж смотрели на мертвых глазами вот этих двух кляч, способных чувствовать лишь собственную муку и нужду. Такое обращение с покойными давно уж никого не возмущало и не отвращало; привычные и к виду, и к количеству мертвых, офицеры, конечно же, требовали, чтоб им дозволили похоронить товарищей по-человечески, дали гвозди и доски на гробы и кресты — вот и на этот раз угрюмый Гротгус по-немецки потребовал. Ему с Яворским и Зарубиным сказали следовать за дрогами. Один из австрияков ударом кнута стронул с места коней — и те, зашатавшись, пошли, хрипя и раздувая остроребрые бока, влегая в упряжь так, что морды их едва не касались земли.