И вот уж Леденев, ушедший на три корпуса вперед, неуловимо взбросил шашку от бедра, не поворачиваясь и не уклоняясь, — порхнул клинком под локоть офицера, который уже рушил на него, казалось, сокрушительный удар.
Сергей едва не упустил секунду, когда надо уклоняться и рубить самому. Летящий на него казак с грубовато-смазливым лицом, не юнец, а матерый, кинул неуловимый замах и, изменяя направление удара переводом через голову, рубанул поперек, как будто уж срезая Сергею крышку черепа по самые глаза, но Северин успел закрыться, выворачивая кисть. «Ж-ж-жиг!» — сверкнули в глазах синеватые искорки. Смазливый проскочил и канул за спиной в грохочущем потоке.
С проникающим все тело визгом, хрястом, лязгом стальных мундштуков сшиблись лавы, и казачья расхлынулась, обнажая широкую белую просеку там, куда клином вошел Леденев. Вокруг синеватые всполохи молний, квадратные дыры разинутых ртов, исступленно-упорные, огневые глаза лошадей и людей, в оскале задранные к небу морды, конские бока и казачьи папахи с кокардами. И будто бы тот же смазливый казак, прибившись к нему правым траверсом, кидает удар из-за уха, Северина глазами разрывая, и отпрядывает, наломившись клинком на клинок. Неведомо каким наитием Сергей заходит к нему слева, и обоим теперь неудобно рубить через конские головы — казак на миг теряется, и Северин вполоборота колет, толкая Степана вперед шенкелями. Ткнувшись в серую щеку, клинок туго вздрагивает — жалко вскрикнув от боли, казак хватается за челюсть, как ужаленный.
Распаляясь его беззащитностью, Северин поворачивает, как будто штопором вворачиваясь в землю, настигает, обходит клинком непослушную руку с дрожащей, как стрелка барометра, шашкой и рушит на толстую шею уже безотбойный удар. Впервые чувствует, как лезвие идет в такое вязкое и вместе с тем податливое человеческое тело — во что-то самое необходимое и жалкое живое.
Смазливый выгнулся дугой и, словно расшибая лоб в поклоне, повалился на луку, слег на конскую шею, свесив руки к земле. Сергея сожгли быстрота и бесповоротность свершенного — он видел, что все, и не верил, что все. Это был всего миг, но он вдруг страшно ощутил себя отторгнутым ото всего вот этого огромного, сияющего под холодным солнцем мира, с его ослепительным снегом, конями, деревьями, воздухом, и то, что все вокруг в предельном натяжении всех жил творили то же самое, что он, как будто уже не могло разрушить его одиночества. Его и самого могли достать вот в этот миг, но выручил Монахов — налетающий сзади на Сергея казак повалился с разрубленным черепом.
Идущая за Леденевым лава вырвалась на чистое, оставив за собою что-то наподобие буреломной проплешины в неистово несущемся навстречу Бирнамском лесу, но только и сама заметно разжидилась, поредела. Оставшиеся в седлах будто сами, каким-то роевым, табунным чувством повернули лошадей… Сергей отыскал Леденева — огневая его кобылица стлалась в ровном намете, как будто и впрямь не касаясь копытами снега, а за ним, вожаком, вроссыпь шли эскадроны, уходили обратно к Веселому. Лишь теперь Северин осознал, словно обратным зрением увидел, что Леденев хотя и многих повалил, но будто никого и не убил, не убивал: клинок смерчевым буравом проворачивался в его правой (или левой?) ладони и падал на казачьи головы и плечи уже не лезвием, а тупяком, парализуя руки, оглушая, ломая ключицы, но не рассекая — до легких, до сердца, до «души со всем потрохом»… ловил налетающий косный клинок и на отводе, резким выворотом кисти заплетал, выдергивал чужую шашку из руки… «Неужто жалеет? А может, как раз потому и жалеет, что может убить как никто? Устал убивать?..»
Он опять ощутил тот же властный, обессиливающий холодок вдоль хребта, неуемную дрожь совершенно животного страха и ни о чем уже не думал. На плечах у полка шла грохочущая, сотрясавшая землю лавина — рассеченные надвое, отброшенные было казаки, отхлынув, перестроились и, увидев, что красноармейцы бегут по всему уже фронту, покатились в преследование.
С конских спин — хлопья мыла и кровь. Со страшной быстротой летели встречь костлявые черные купы садов и низкие плетни окраинной левады. Леденев вскинул шашку, отмахнул ею влево и вправо и, возвышая голос до звенящей силы, вытянул:
— Дели-и-ись!
Сергей увидел черный, безучастный глазок орудийного дула, глядящий прямо на него, и в тот же миг рванул за Леденевым влево, едва удержавшись в седле. Словно рваные крылья летучего занавеса разошлись, обнажая леваду и трехдюймовые орудия красноармейской батареи, спрятанные в ней. Идущая вдогон казачья лава налетела на лопнувшую пустоту, оказалась распяленной на картечных струях — подломило на полном скаку, сорвало, опрокинуло наземь коней и людей…
Сергей ворвался вслед за Леденевым в хуторскую улочку и, выскакав на площадь, повернул к реке. Надсадившийся в рубке, окровавленный корпус уходил на ту сторону Маныча под прикрытием загрохотавших своих батарей.
— Пошел на ту сторону! — Северину в глаза ударил пустой и ровный леденевский взгляд. — Пулеметы на броды и шпарь по ушам. Да пешке, пешке не давай бежать, иначе до самого Дона укатятся.
Перед Сергеем залпом разлилась ледовая равнина Маныча. И как вода из полного ведра на половицы, бегущие полки ручьями выплеснулись на оловянно-сизый лед. Пространство шириною в три версты — в летучих россыпях подпрыгивающей гречневой крупы, в переносах зернистой поземки. Лед держал, но с прибрежных бугров, без дороги, съезжали на задах запененные кони, и задние врезались в них с наскока, сбивали камнепадом в реку и сами с визгом вламывались в лед, пробивая в нем черные звездчатые полыньи, ставя дыбом и переворачивая мокро-скользкие плиты, бились в дымной воде, уходили по шею, тонули.
Кипящим ознобом Сергей вспомнил Дон, купанье со Степаном в полынье… Монахов глазами толкнул его в реку: не бойся, слежу за тобой. И Северин уж было выпустил Степана на этот жутковатый скользкий блеск, но тут… Саженях в сорока правее, на самой кромке берега, захлопали винтовочные выстрелы. Десятка два конных — конечно, свои — рубили разбегающихся… пленных. Вчерашних, прошлым днем отправленных из Процикова в тыл. Высокий черноусый есаул, воздев над головою руки, закрывался от косо падающих шашек, хватался за лезвия, резался… и вот уж упал со всего роста навзничь, топыря красную на срезе серошинельную культю.
— Не сме-е-еть! Стой! Не сметь! — во всю силу горла и легких закричал на скаку Северин, но все уж было кончено, кончалось на глазах: просверленные криками черные рты, растущие в последнем ужасе глаза, разрубленные головы, располосованные лица, елозящие в судорогах ноги, прорывающие каблуками глубокие ямы в снегу… обрубки чьих-то пальцев с желтым блеском обручального кольца. Будто вчера еще, в ту самую минуту, когда он только ехал к этим казакам с предложением сдаться, судьбу их уже предрешило что-то надчеловеческое.
Сергей не слышал собственного голоса, кричал как во сне, как ребенок, которого забыли, отшвырнули, захлебывался визгом, как щенок в налитом водою тазу:
— Ответите!.. Судом Ревтрибунала!..
— Да все уж, кончено. Чего теперь шуметь? — ответил, вкидывая шашку в ножны, Чернобров, комэск из Третьего Калмыцкого полка, посмотрев на Сергея с каким-то вялым безразличием привычки. — Могет быть, зараз головы складём, а они, золотые погоны, будут землю топтать? Пущай их свои отобьют? Да я лучше сам лягу тут, а его, генерала, не выпущу. Революция и приказала, а ты думал — как?
Сергей онемел, мазнул помутившимся взглядом по трупам — и тотчас будто кто-то навел его глаза на резкость, как бинокль: шагах в четырех, повалившийся навзничь, лежал генерал Ивановский, которому он, Северин, вчера гарантировал жизнь. По крайней мере, суд. Одна рука была прижата к простреленной груди, другая откинута в сторону, протянутая, как за подаянием, будто показывая, что она чиста, по крайней уж мере, честна, гола, безоружна — что он, генерал, со своей стороны соблюл все условия. Во всей его позе было освобождение, как если бы он кончил мучительно-бесплодный труд. На известково-сером, высохшем лице с еще хранящими животный теплый блеск глазами застыла успокоенная, словно снисходительная, печально-ироничная улыбка, как если бы он знал, что этим все и кончится, и Северину не завидовал.
Близкий грохот разрыва сотряс воздух над головой, заставил Степана присесть, осыпал Сергея ошлепками снега. Он еле совладал с завившимся в дыбки конем, не сам стряхнув с себя оцепенение, а вырванный из морока вот этим потрясающим ударом.
Монахов, подскакав, рванул Сергея за руку, вонзил ему в глаза кричащий взгляд. Машистой рысью вымелись на слюдянистую полоску между прорубей, по которым еще клокотало колючее черное пламя.
Снаряды с клекотом и скрежетом просверливали воздух над Веселым, перелетали через головы бегущих, вламывались в лед, выметывали из воронок серые фонтаны, охлестывали всадников и лошадей ледяными осколками, брызгами, подрубали, купали, топили — крушили и крошили оловянный панцирь Маныча, ненадежную скользкую твердь, разверзавшуюся под копытами.
Шипастые подковы мало помогали, лошадиные ноги разъезжались на гладком, оплесканном льду, и страшными кругами расходилась под копытами темнеющая сквозь полупрозрачный лед вода…
На правом берегу увидел Леденева. Без папахи, с казавшейся мертвой, костяной головой и живыми глазами, он подымал в дыбы свою чудовищную кобылицу, обрушивал копыта на головы бегущих — и рубил!
— Стой, в бога мать, смитьё, огрызки! — Нет, шашка его лишь плашмя, тупыми ударами падала на плечи-спины-головы готовых хлынуть дальше, обтечь, стоптать его — имеющего наглость в одиночку удерживать поток, крестя обратно в веру, причащая, вбивая в невозможность выбирать, разве что между смертью животной и за революцию, как будто за последнюю дается человеку что-то, сравнимое по силе с воскрешением из мертвых. — Стоять! Как бляди продаете?! Братов своих мертвых, какие вам в спину глядят?! Своей шкурой глаза застелили? Ну уж нет, все по берегу ляжете! Либо мертвыми, либо живыми! Нашатать из вас мяса, осметки? Ну?! Кто?! Ты?! Давай! Зараз тут страшный суд, и другого не будет! Зараз в каждом из вас буду совесть искать и вынать вместе с потрохом!